Первенцы русской свободы — страница 57 из 69

Проезжая через Псков, этот агент собрал сведения о Пушкине. Но донесение в общем было благоприятно для Пушкина[750].

А что Пушкин в глазах высших представителей власти был действительно опасным человеком, об этом свидетельствует дознание о связях учителя Плетнёва с литератором Пушкиным, произведённое вне следственной комиссии, но, очевидно, находящееся в (неясной ещё для нас) связи с ходом следствия[751]. Дознание это приходится как раз на то время, когда комиссия занималась расследованием по сообщению Поджио и Пыхачева. Отметим также и то, что все лица, принимавшие участие в этом дознании, состояли членами следственной комиссии. Первый документ, который мы имеем, относится к 4 апреля. Это — составленная, очевидно, на основании перлюстрированных писем, записка дежурного генерала Потапова, сообщающая о проекте издания «Цыган» и о том, что по сему предмету комиссионером является Плетнёв. Эта записка была препровождена начальником главного штаба Дибичем петербургскому генерал-губернатору П. В. Голенищеву-Кутузову, который должен был дать объяснения по этой записке. 16 апреля последний отправил объяснительную записку, изложив в ней историю составления рукописи «Цыган»[752] и характеристику Плетнёва. «Плетнёв — поведения весьма хорошего, характера тихого и даже робкого… особенных связей с Пушкиным не имеет, а знаком с ним как литератор. Входя в бедное положение Пушкина, он по просьбе его отдаёт по комиссии на продажу напечатанные его сочинения, и вырученные деньги или купленные на них книги и вещи пересылает к нему». Совершенно ясно было, что в отношениях Плетнёва и Пушкина нет и намёка на какую-либо злокозненность, но всё дело было доложено императору, и он повелел Голенищеву-Кутузову «усугубить всё возможное старание узнать достоверно, по каким точно связям знаком Плетнёв с Пушкиным и берёт на себя ходатайство по сочинениям его, и …приказать иметь за ним ближайший надзор». Об этой высочайшей воле Дибич сообщил Голенищеву-Кутузову 23 апреля. А 29 мая последний доносил об исполнении повеления и о результатах сугубого надзора. «Плетнёв действительно не имеет особенных связей с Пушкиным, а только по просьбе г. Жуковского смотрел за печатанием сочинений Пушкина и вырученные за продажу оных деньги пересылал к нему, но и сего он ныне не делает и совершенно прекратил всякую с ним переписку»[753]. Так вот какой неблагонадёжный и опасный человек был Пушкин, если даже богобоязненный и скромнейший Плетнёв попал из-за невинных сношений с ним под секретный надзор.

Теперь понятно, почему друзья Пушкина советовали ему тихо жить в деревне и не возбуждать никаких просьб. Слишком несвоевременной оказалась бы попытка просить об освобождении от наказания в тот момент, когда Пушкин на волосок висел от новых кар и нового усугубления своей участи. Отголоском суждений о Пушкине в высоких петербургских сферах служит письмо Жуковского от 12 апреля. «Что могу тебе сказать насчёт твоего желания покинуть деревню? В теперешних обстоятельствах нет никакой возможности ничего сделать в твою пользу. Всего благоразумнее для тебя остаться покойно в деревне, не напоминать о себе и писать, но писать для славы. Дай пройти несчастному этому времени… Ты ни в чём не замешан — это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством. Ты знаешь, как я люблю твою музу и как дорожу твоею благоприобретённою славою: ибо умею уважать Поэзию и знаю, что ты рождён быть великим поэтом и мог бы быть честью и драгоценностию России. Но я ненавижу всё, что ты написал возмутительного для порядка и нравственности. Наши отроки (то есть всё зреющее поколение) при плохом воспитании, которое не даёт им никакой подпоры для жизни, познакомились с твоими буйными, одетыми прелестию поэзии мыслями; ты уже многим нанёс вред неисцелимый. Это должно заставить тебя трепетать. Талант ничто. Главное: величие нравственное… не просись в Петербург. Ещё не время. Пиши Годунова и подобное: они отворят дверь свободы…»[754]

Для нас ясно, что такое письмо могло бы быть написано только на основании бесед с кем-либо из членов комиссии: до того верно оно передаёт те их впечатления и настроения, о которых мы писали раньше. Конечно, Жуковский мог знать, что делалось в комиссии относительно Пушкина, хотя бы от своего друга Д. Н. Блудова, который в это время уже работал на основании всех следственных материалов над составлением донесения. Значительная фраза «Пушкин уже многим нанёс вред неисцелимый» не принадлежит Жуковскому, который не располагал материалами для подобного суждения. Она сказана тем, кто слышал или читал многочисленные признания о губительном действии вольнодумной поэзии Пушкина. Можно даже предположить, что это письмо — отголосок разговоров Жуковского с самим Николаем Павловичем. Тут намечен и тот мотив, который выставляли друзья, хлопотавшие об освобождении: «Пушкин — великий поэт, честь и драгоценность России». Лично для Николая I этот мотив, конечно, не имел душевной убедительности: и Рылеев был поэт[755]. Поэзия, литература, искусство не имели в его глазах никакой абсолютной ценности: даже из стыдливого изложения Н. К. Шильдера мы видим, насколько Николай Павлович по условиям воспитания и образования не мог воспринимать красот поэзии и искусства. Но такие люди, как Карамзин и Жуковский, говорили об абсолютной ценности творчества, о необходимости охранения его; указывали, наконец, что художественная деятельность Пушкина — честь и великое сокровище России[756]. Из их убеждений Николай Павлович мог вывести хоть то заключение, что поэзия и поэты — одно из принятых при дворах королей и монархов украшений. А по части украшений своего царствования он был очень заботлив. Но если желание сохранить блестящее украшение своего царствования и могло быть сильно в Николае Павловиче, то всё-таки первой задачей было устранение, уничтожение навсегда источника дерзкого вольномыслия. Мы уже указывали на то, что борьба с вредоносностью идей требовала особых путей. Положение дел подсказывало вывод: Пушкина нужно было поставить в такое положение, чтобы он сам искренно отказался писать против правительства.

Друзья Пушкина взяли на себя заботу подготовить к этому поэта. Уже в письме Жуковского намечался этот путь освобождения, а Вяземский 12 июня давал из Петербурга следующий совет: «на твоём месте написал бы я письмо к государю искреннее, убедительное: сознался бы в шалостях языка и пера с указанием, однако же, что поступки твои не были сообщниками твоих слов, ибо ты остался цел и невредим в общую бурю; обещал бы держать впредь язык и перо на привязи, посвящая всё время своё на одни занятия, которые могут быть признаваемы (а пуще всего сдержал бы своё слово) и просил бы дозволения ехать лечиться в Петерб<ург>, Москву или чужие края»[757]. Этот совет не принадлежал единолично Вяземскому: он был коллективным мнением друзей, хлопотавших за Пушкина. Ещё до получения этого письма Вяземского Пушкин отправил прошение государю, написанное в духе советов друзей. «С надеждой на великодушие В<ашего> и<мператорского> в<еличества>,— писал Пушкин,— с истинным раскаянием и с твёрдым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чём и готов обязаться подпискою и честным словом), решился я прибегнуть к В. И. В. со всеподданнейшею моею просьбою… Осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие краи»[758]. Ход этому прошению, отправленному псковскому гражданскому губернатору[759], был дан эстляндским генерал-губернатором маркизом Паулуччи. 30 июля Паулуччи препроводил прошение Пушкина графу Нессельроде, «побуждаюсь в уважение приносимого им раскаяния и обязательства никогда не противуречить своим мнением общепринятому порядку»[760].

Так обстояли дела Пушкина у Николая Павловича и высшего правительства в первую половину 1826 года. Настроение царя и влиятельных сановников было резко враждебно по отношению к Пушкину…

II

С самого начала действий следственной комиссии Николай Павлович обратил внимание на негодность высшей и тайной полиции и поставил своей задачей реорганизовать её. Существенные услуги оказал ему А. X. Бенкендорф. Уже в январе 1826 года он подал Николаю первый проект министерства полиции, за ним последовали дополнительные и разъяснительные записки. «Император Николай,— пишет Бенкендорф в своих записках,— стремился к искоренению злоупотреблений, вкравшихся во многие части управления, и убедился из внезапно открытого заговора, обагрившего кровью первые минуты нового царствования, в необходимости повсеместного, более бдительного надзора, который окончательно стекался бы в одно средоточие; государь избрал меня для образования высшей полиции, которая бы покровительствовала утеснённым и наблюдала за злоумышлениями и людьми, к ним склонными. Число последних возросло до ужасающей степени с тех пор, как множество французских искателей приключений, овладев у нас воспитанием юношества, занесли в Россию революционные начала своего отечества, и ещё более со времени последней войны, через сближение наших молодых офицеров с либералами тех стран Европы, куда заводили нас наши победы…

Решено было учредить под моим начальством корпус жандармов. Всю империю разделили в сём отношении на семь округов; каждый округ подчинён генералу, и в каждую губернию назначено по одному штаб-офицеру… Учреждённое в то же время Третье Отделение собственной е