[852]. Но смерть такого ничтожества вызвала неожиданный эффект. Она произвела «сильное действие; государь был неутешен. Новые министры повесили голову». Этот контраст умершего ничтожества, с одной стороны, и неутешного государя и министров, повесивших головы, с другой — производит комическое впечатление. Смешна фигура Николая и в рассказе Пушкина об аресте цензора Никитенка за пропуск перевода Деларю из Гюго: Николай защищает православие… от нападений Деларю и Смирдина. «Отселе буря»[853].
С новой стороны показан Николай в записях Пушкина об его участии в разрешении семейных скандалов своих придворных. Безобразова, измученная ревностью мужа[854], бросилась к царице[855]с просьбой о разводе. «Государь сердит. Безобразов под арестом». Николай вообще любил входить в семейные дела окружающих. Пушкин записывает в дневнике о неосторожном или даже скандальном поведении княгини Суворовой[856]. «Царица её призывала к себе и побранила её. Царь ещё пуще». Николай пользовался репутацией верного хранителя семейного очага, но обстоятельствам эта репутация мало соответствовала. Почти для всех монархов, и для Николая в том числе, фрейлины двора были лакомым плодом. О так называемых «васильковых дурачествах» Николая у нас есть кое-какие сведения, но до революции об этой стороне жизни Николая почти нельзя было писать. Едва ли не об одном из таких васильковых дурачеств рассказывает Пушкин в записи об ухаживаниях Николая в Москве в 1834 году за московскими красавицами и московскими актрисами[857]. К этой записи Пушкин переходит сейчас после упоминания о нежелании представляться царю вместе с 18-летними молокососами — камер-юнкерами. «Царь рассердился — да что мне делать»,— заканчивает Пушкин одну запись и сейчас же переходит к другой: «покамест давайте злословить». Дальше следует рассказ о московских дурачествах Николая, рассказ очень осторожный и какой-то незаконченный. Но Пушкин счёл нужным ввести его в дневник.
От общих впечатлений Пушкина переходим к впечатлениям личного общения с царём. Записи Пушкина о внешнем обхождении Николая не содержат материала для отрицательной характеристики царя. Пушкин, описывая бал в Аничковом, о царе заметил: «Очень прост в своём обращении, совершенно по-домашнему»[858]. Пушкин несколько раз видел царя на балах, разговаривал с ним. О разговорах он записывает в дневнике, но кратко и сжато. Стоит отметить запись 28 февраля 1834 года: «на бале в концертной, г<осударь> долго со мною разговаривал; он говорит очень хорошо, не смешивая обоих языков, не делая обыкновенных ошибок и употребляя настоящие выражения»[859]. Этот, сравнительно весьма скромный отзыв об ораторских достоинствах Николая даёт повод к заключению, что это была первая большая беседа поэта с царём: как будто в первый раз он имел случай заметить обращающие на себя внимание только при долгом разговоре особенности речи. В дневнике есть упоминания и о других разговорах с царём, имевших место до этой беседы, но, надо думать, это были кратковременные разговоры, в которых Николай больше спрашивал, но не говорил, а Пушкин больше отвечал. Разговоры Пушкина с Николаем шли об истории Пугачёва и кончились выдачей Пушкину в ссуду на печатание книги 20 000 рублей. «Спасибо»,— замечает по этому поводу Пушкин. А замечания Николая, с которыми была возвращена рукопись Пугачёва Пушкину, поэт оценил в дневнике, как «очень дельные»[860]. К сожалению, эти замечания нам неизвестны, хотя рукопись, бывшая в руках Николая, по-видимому, нам известна. Но, по всей вероятности, письменных замечаний и не было: Бенкендорф вызвал Пушкина и вручил ему рукопись с царскими замечаниями, которые он мог передать ему и изустно. Если это предположение верно, то ещё вопрос, принадлежали ли «очень дельные» замечания Николаю или какому-либо специалисту из III Отделения. К сожалению, Пушкин не изменил себе и дал сжатую запись — и без всякой оценки — о другом случае возвращения рукописи с замечаниями государя. Речь идёт о «Медном всаднике». О том, как должны были возмутить Пушкина критические замечания о «Медном всаднике» (всё равно, от кого они шли — от самого царя или от III Отделения), мы можем судить теперь, анализируя все вымарки на рукописи и пометы, указывавшие на необходимость изменений: изменения требовались такие и в таком количестве, что Пушкин, попробовав сделать их, отступился и предпочёл хранить рукопись в своём письменном столе[861]. А в дневнике он не обмолвился по поводу замечаний ни одним словом оценки, ограничившись кратким резюме, которое могло бы навести на мысль, что ему дороже художественных были материальные задания: «Всё это делает мне большую разницу. Я принуждён был переменить условия со Смирдиным»[862]. За этой прозаической записью скрыты муки художника, созерцающего процесс порчи лучшего его произведения. Нельзя сказать, чтобы общение с Николаем, читателем и цензором произведений поэта, могло оставить в Пушкине впечатление положительное. Но была и ещё одна сфера общения с царём — придворная: здесь выступали — во главе двора — монарх и его придворный слуга.
Пожалование в камер-юнкеры нанесло неизгладимую обиду Пушкину и сыграло крупную роль в эволюции личного его отношения к царю. Об этом с выпуклой яркостью свидетельствует дневник. Занося 1 января 1834 года о пожаловании в придворный чин, Пушкин сразу же отмечает действительный мотив высочайшего благоволения — желание Николая видеть на придворных балах Наталью Николаевну[863]. Но, удовлетворяя своему желанию, Николай ставил Пушкина в смешное положение. Для камер-юнкерства 35-летний Пушкин уже вышел из годов. Смешную сторону пожалования не мог не видеть сам Николай, видел её высший свет и остро ощущал сам Пушкин. «Довольно неприлично моим летам»,— записал 1<го> января Пушкин и через несколько строк попытался определить впечатление, произведённое царской милостью. «Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством?» — записывает Пушкин и тут же, как будто забыв, что он написал несколькими строками выше, приводит свой ответ на этот вопрос,— тот единственный ответ, который он мог бы дать публичным вопрошателям: «доволен потому, что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным»[864]. Но себя таким ответом Пушкин не мог обмануть и, чувствуя его слабость и неискренность, отмахнулся от вопроса иначе: «а по мне, хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике»[865]. Может быть, прямого намерения сделать Пушкина смешным у Николая не было, но так вышло: Пушкин был поставлен в смешное положение в глазах общества. Пушкин записал в свой дневник свой ответ на поздравление великого князя Михаила Павловича: «до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили»[866]. И Пушкин вменил в вину своему монарху пожалование в камер-юнкеры и не мог забыть и простить раны, нанесённой его самолюбию. Не мог не вменить, потому что знал, что Николай видел и сознавал всю неловкость своего поступка с Пушкиным. Царь сказал княгине В. Ф. Вяземской: «Надеюсь, что Пушкин хорошо принял своё назначение, до сих пор он держал своё слово, и я доволен им»[867]. Эту фразу Пушкин занёс в свой дневник, но цена этой фразы в его глазах была ничтожна. Пушкину она свидетельствовала только о том, что Николай сам признавал неприличие своего пожалования. Между поэтом и царём утверждалось неприязненное понимание друг друга. Царь знал о Пушкине, что ему в высшей степени неприятно и обидно придворное звание, но он немного зарвался: он не удовлетворился только одним неприличием назначения, а стал настаивать полностью и на всех следствиях, вытекавших из этого пожалования. «Оказали тебе высочайшее благоволение, пожаловали в придворный чин,— значит, ты обязан благодарить, обязан выполнять скучные и смешные обязанности, налагаемые камер-юнкерским званием» — так думал Николай, но Пушкин чувствовал и думал иначе. «Государю неугодно было, что о своём камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию,— но я могу быть подданным, даже рабом,— но холопом и шутом не буду и у царя небесного». И действительно, Пушкин не мог пересилить себя хотя бы на выражение — внешнее и официальное — своего «благодарного» чувства. Через семнадцать дней после пожалования, на блистательном балу графа Бобринского, Пушкин имел случай говорить с Николаем, между прочим, о Пугачёве. «Госу<дарь> мне о моём камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его»,— записал Пушкин[868].
Камер-юнкерство усилило весьма ощутительным образом зависимость Пушкина от Николая. Поэт становился подотчётным в своём частном быту. Отныне он должен был в известные дни надевать камер-юнкерский мундир и представляться ко двору, по долгу своего звания украшать своим присутствием придворные балы, соблюдать правила придворного этикета… И Николай, привязав Пушкина ещё одной, новой нитью, оказался очень требовательным в мелочах. Немало горьких минут и часов пережил Пушкин — камер-юнкер. Пушкин был глубоко задет камер-юнкерством: о степени глубокого чувства обиды, испытанного поэтом, можно заключить уже по необыкновенно частому упоминанию в дневнике о камер-юнкерстве и о неприятных тяготах, с ним связанных. Пушкин, очень скупой на записи в дневнике, на протяжении двадцати пяти (печатных) страниц возвращается к этой теме десять раз: непосредственно о самом камер-юнкерстве семь раз и три раза о событиях, им вызванных. Десять упоминаний — цифра очень почтенная для дневника Пушкина. Поэт заносит в дневник все факты своей «придворной жизни». Камер-юнкер Пушкин явился на бал в Аничков дворец в мундире, а надо было быть во фраке. Уехал назад, а Николай остался недоволен: камер-юнкер мог бы потруди