10 минут 2-го часа его величество одни в санях выезд имел прогуливаться по городу и возвратился в 3 часа во дворец».
Царский деловой день кончился, время шло к обеду и к мирным развлечениям семейной жизни. И вдруг эта жизнь была прервана необычайным визитом, против придворного этикета, вне обычного времени. Вслед за приведёнными только что строками камер-фурьерское перо записывает:
«По возвращении его величество принимал генерал-адъютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина»[891].
Вот новое свидетельство к истории дуэли, оглашаемое нами впервые. Оно лаконично и сухо, но нельзя с достаточной силой оценить его значение для истории последних месяцев жизни Пушкина. У нас не было никакого представления об этом свидании в неурочное время поэта с царём в присутствии шефа жандармов. Никто из трёх лиц, беседовавших в 4-м часу дня 23 ноября 1836 года в царском кабинете, в Зимнем дворце, не проговорился ни одним словом об этом свидании, и если бы бесстрастный камер-фурьер не записал о нём в свой журнал, тайна свидания схоронена была бы на век. Чем вызван был этот чрезвычайный приём, о чём шла речь — мы можем строить только предположения. Попытаемся их высказать. Чрезвычайность приёма (после окончания обыкновенного приёма, после царской прогулки, в необычное время) свидетельствует о чрезвычайности тех обстоятельств, которые заставили шефа жандармов привести с собой камер-юнкера Пушкина. И понятно, важность была не в событиях частной жизни Пушкина (из-за этого не стоило бы беспокоить государя!), а в чём-то совершенно выходящем из пределов. Но вспомним слова Пушкина, сказанные им в салоне княгини В. Ф. Вяземской: «я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите, как станут говорить о мести, единственной в своём роде; она будет полная, совершенная»[892]. Вспомним, каким изобразил Пушкина граф Соллогуб, прослушавший 21 ноября его письмо к Геккерну: «губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения». Мне кажется, не противоречащим истине будет предположение, что Пушкин доставил-таки соответствующему начальству (всё равно, будь то Нессельроде или Бенкендорф) своё заявление о том, что автором диплома, позорящего честь и его, Пушкина, и самого царя, является голландский посланник. Можно себе представить, какое ошеломляющее впечатление на Нессельроде или Бенкендорфа произвело подобное заявление. Создавался неслыханный скандал. Можно предполагать с полной вероятностью, что Бенкендорф пытался урезонить, успокоить Пушкина, но он был в таком настроении, когда никакие резоны на него действовать не могли. Оставался один верховный судья — сам царь. Только он один и мог предотвратить катастрофу. Но ведь Пушкин и жаждал этого свидания. 23 ноября в 4-м часу дня произошло наконец объяснение между царём и Пушкиным. Надо думать, что Пушкин осведомил царя о своих семейных обстоятельствах, о дипломе (как тут себя почувствовал Николай!) и об Геккерне — авторе диплома. Результаты свидания? Они ясны. Пушкин был укрощён, был вынужден дать слово молчать о Геккерне. Его отмщение Геккерну не получило огласки, но на царя известное впечатление он произвёл — тут Николай должен был сообразить дальнейшие последствия своих ухаживаний за Натальей Николаевной и оценить поступок голландского посланника. Во всяком случае, беседа втроём была чрезвычайно интимна, и никто из присутствовавших не проронил о ней ни слова. Но с полной уверенностью можно теперь утверждать, что Николай не был неосведомлённым относительно происходившего: наоборот, он знал о деле Пушкина больше, чем его друзья, Жуковский и Вяземский. Уж никак нельзя утверждать, что Николай был тут ни при чём. Правда, мои выводы — только предположения, но предположения естественные, вытекающие из хода события, как оно представляется на основании моих разысканий[893].
В рассказе Жуковского о конце Пушкина меня всегда поражала одна фраза Пушкина: «Когда Арендт [лейб-медик] перед своим отъездом подошёл к Пушкину, он ему сказал: Попросите государя, чтобы он меня простил»[894]. Неужели в этот смертный час Пушкин мог думать о том, что он нарушил законы и мог просить прощения за это нарушение? Теперь, когда мы знаем о свидании, естественнее думать, что Пушкин просил прощения за нарушение слова, данного царю насчёт Геккерна. Не лишнее отметить, что в письме, отправленном Геккерну 26 января[895], Пушкин не оставил ни одного выражения, которое свидетельствовало бы о том, что Пушкин обвиняет Геккерна в составлении пасквиля, тогда как в разорванных клочках и черновиках содержались прямые указания на фабрикацию пасквиля именно Геккерном.
Быть может, отголоски свидания находятся в рассказе Николая, записанном в дневнике барона Корфа: «Под конец жизни Пушкина,— рассказывал Николай Корфу через одиннадцать лет после событий,— встречаясь очень часто с его женой, которую я очень любил и теперь люблю, как очень хорошую и добрую женщину, я как-то разговорился с нею о комеражах, которым её красота подвергает её в обществе: я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию сколько для себя самой, столько и для счастья мужа при известной его ревности. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мной, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. — Разве ты и мог ожидать от меня другого? — спросил я его.— Не только мог, государь, но признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моей женой… Три дня спустя была его последняя дуэль»[896]. Здесь спутаны факты, но важно одно заключение: у Николая был разговор на интимную тему с Пушкиным, разговор, детали которого вряд ли могли быть приятны царю. Но не происходил ли он в Зимнем дворце 23 ноября 1836 года?
Как бы там ни было, сообщению камер-фурьерского журнала об этом свидании в истории последних месяцев жизни поэта надо отвести первостепенное место.
Начальник III Отделения, он же шеф корпуса жандармов ежегодно докладывал царю отчёт по своему учреждению в форме «обозрения расположения умов и некоторых частей государственного управления». Такой отчёт был представлен Николаю Бенкендорфом и за 1837 год. В нём находим и краткое сообщение о смерти Пушкина, которое даёт окончательный взгляд на Пушкина, подытоживая, так сказать, отношения III Отделения и царя, конечно, к поэту. Приведём эту часть отчёта, хранящегося в настоящее время в Москве, в архиве внешней политики и революции (л. 61 об.— 62 об.). Ни одна деталь отношений III Отделения не должна исчезнуть для потомства.
«В начале сего года умер, от полученной на поединке раны, знаменитый наш стихотворец Пушкин. Пушкин соединял в себе два отдельных существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти.— Осыпанный благодеяниями государя, он однако же до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы стал осторожнее в изъявлении оных.— Сообразно сим двум свойствам Пушкина, образовался и круг его приверженцев: он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества. И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина; — собрание посетителей при теле было необыкновенное; — отпевание намеревались давать торжественное; — многие располагали следовать за гробом до самого места погребения в Псковской губернии; наконец, дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к тому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту.— В сём недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов,— высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все сии почести, что и было исполнено».
И. А. Гончаров — цензор Пушкина[897]
Павел Васильевич Анненков в 1857 году представил на рассмотрение С.-Петербургского цензурного комитета рукопись дополнительного седьмого тома сочинений Пушкина. Анненков приложил в подлиннике следующее письмо вдовы Пушкина: «По смыслу условия, заключённого между нами,— право на напечатание седьмого последнего тома „Сочинений А. С. Пушкина“ предоставлено мною издателю первых шести томов его, Павлу Васильевичу Анненкову. Марта 25 дня 1857 года. Наталья Николаевна Ланская»[898].
Рукопись пошла на просмотр к Ивану Александровичу Гончарову, служившему с 19 февраля 1856 года цензором в С.-Петербургском комитете[899]. Гончаров представил комитету 6 апреля доклад о седьмом томе. Указывая сомнительные в цензурном отношении места, Гончаров всё же полагал, что можно разрешить к печатанию весь 7 том без всяких изменений. С.-Петербургский цензурный комитет, находя донесение Гончарова «вообще заслуживающим уважения», представил и рукопись тома и донесение Гончарова на благоусмотрение Главного управления цензуры. Главное управление постановило разрешить к печатанию седьмой том Пушкина с некоторыми исключениями. Доклад Гончарова подвергся рассмотрению по пунктам и против каждого из пунктов, признанных им сомнительным, положена была резолюция, а затем на основании этих резолюций была поставлена выписка мест, подлежащих исключению из рукописи седьмого тома.
Воспроизводим этот любопытный доклад И. А. Гончарова по списку, находящемуся в деле канцелярии министра народного просвещения по Главному управлению цензуры (№ 151466, 1857 года). Список совершенно тождественен с подлинником, находящимся в соответственном деле С.-Петербургского цензурного комитета.