Обычно я просыпался под шум оживающего города, вставал с матов или пенопластовых матрацев, брошенных на пол, поддерживаемый сваями, и вскоре в полубессознательном состоянии садился за руль, чтобы ехать вдоль трамвайных путей по переполненным улицам на Эспланаду, где из зимней серости Мельбурна возникал мир моря, песка и пальм, а в конце этого оазиса находился украшающий вход в Луна-парк, огромный мистер Мун-Луна с зияющей пастью и гигантскими мертвецкими глазами, провожавшими, как мне казалось, меня до работы.
А там в нашем кабинете Хайдль тянул время: названивал по телефону и обсуждал условия интервью с журналом «Вуменз дей» и с утренними телешоу, обещая новые откровения, или встречался прямо у нас в кабинете с журналистами и другими лицами, которым хотел внушить, будто он все еще влиятельный человек, а не тот, кем являлся на самом деле – мошенником, выпущенным под залог до слушания дела в суде.
Посади за стол мертвеца, и люди увидят в нем босса, беспечно сказал мне Хайдль, опуская трубку после очередного звонка в средства массовой информации. Я, видимо, посмотрел на него слишком пристально, потому что он добавил:
Не стоит докладывать об этих звонках Джину.
Оставалось лишь несколько дней до суда и тюрьмы, а потому опасность срыва издательского договора, видимо, не играла для него особой роли. Тем не менее он, должно быть, что-то уловил в моем выражении лица, так как улыбнулся и с показной, не вполне уместной гордостью сказал, что на каждого афериста приходится тысяча простаков, желающих, чтобы их одурачили.
Если этот проект засекречен, почему же вы раздаете интервью направо и налево?
Я ничего не рассказываю журналистам о нашем проекте. Это они говорят мне, что и как, а я соглашаюсь. Кроме того, это моя биография.
На самом деле его россказни никакого отношения к биографии не имели, по крайней мере, в моих глазах, но работа есть работа, и я возвращался к ней. Мое время с Хайдлем теперь все больше проходило в какой-то странной атмосфере, по мере того, как один день перетекал в следующий, трудно становилось понять, идет третий или второй день второй недели или второй или третий день третьей недели, так как Хайдль то разыгрывал сцены, то позерствовал, то скучал, увиливал, тупил или изображал возмущение, злость, раздражение, а то и вовсе решал кроссворды. Вместо возвращения в Хобарт мы, по настоянию Джина Пейли, работали весь уик-энд и начало четвертой недели – или, если говорить точнее, я пытался писать, а Хайдль, как игрушка йо-йо, мелькал: появлялся и исчезал, оставляя книгу и меня в подвешенном состоянии наедине с черно-белым монитором «Макинтоша».
Порой Хайдлю удавалось получить доступ к закрытой информации; он сообщал об этом с неизменной ухмылкой, но никогда не делился сведениями. Время от времени казалось, что им владеют какие-то подспудные мысли. Несмотря на свои опасения, я ощущал в нем мудрость, какая, похоже, мне и не снилась, и жаждал, чтобы он изрек что-то мудрое. С трудом мирился со многими его глупостями и бессмысленными развлечениями. И невольно признавал: его многозначительные недомолвки и лукавая важность говорят о какой-то тайне, узнать и разделить которую стало пределом моих мечтаний.
В один их фантастических дней, когда мы вели разговор, точнее, когда я пытался возобновить разговор о крушении АОЧС, Хайдль спросил, видел ли я когда-нибудь мертвеца. Это был не вполне уместный вопрос, на который невозможно было ответить по существу.
У нас оставалось меньше двух недель, и время, отведенное для создания книги, не просто истекало, а исчезало со скоростью света. Разглагольствования Хайдля стали принимать иной, более жесткий тон. Токсоплазмоз и другие навязчивые темы отступили на задний план, а их место заняли тайные схемы, предприятия-ширмы, страшилки времен холодной войны, были восьмидесятых годов о рынке высокодоходных «мусорных» облигаций, и на фоне всего этого единственной исключительной фигурой оставался Зигфрид Хайдль, вечно и неизменно одинокий волк, поборник добра.
Видел когда-нибудь смерть человека в агонии? – не отступал Хайдль.
Слушая его, я понимал, сколь многое мне неведомо. Напоминал себе, что должен лишь фиксировать его рассказы, но при этом считал своим недостатком незнание того мира, о котором шла речь, – мира, управляемого некой темной силой, а уж ей могла оказаться тайная полиция, диктаторское правительство, некая международная корпорация или сомнительной порядочности коммерческий банк. В конечном счете суть была не в форме. Но именно питающий эту силу дух тьмы был доминантой мира Хайдля, и он начинал просачиваться в мое сознание. Временами я ловил себя на том, что пытаюсь вмешиваться в его рассказ. Риторика моя выглядела жалкой, но не из-за отсутствия у меня знаний по тысяче и одной затронутой теме, будь то действия объединившихся хмонгов, отмывание «горячих» денег или марка пистолета Карлоса Шакала. Нет, причина заключалась в другом: когда Хайдль, менторским тоном приоткрывая для меня тайные знания теневого мира шпионажа, торговли оружием и насилия, добавлял какую-нибудь мелкую деталь, в определенной степени превращавшую его в благосклонного наставника, я не мог скрыть подобострастной благодарности.
Мысленно я твердил, что Хайдль ни разу в жизни не наблюдал за умирающим человеком. Но вот его мертвые глаза встречались с моими – и мне становилось ясно, что сейчас он наблюдает за мной, сверлит меня взглядом, и я уже переставал понимать, кто из нас блефует. Мне хотелось вывести его на чистую воду, а он склонял меня к мысли, что действительно смотрел в упор на мертвецов и не потерпит в этом сомнений. Стоило Хайдлю растянуть губы в усмешке и обнажить редкие, торчавшие надгробными памятниками зубы, как я сбивался на скороговорку и путался в мыслях. При мне Хайдль твердил, что понимает мою позицию, что видит, насколько важны для меня книги.
Но понаблюдай за медленной кончиной человека, советовал он, и ты совершенно другими глазами будешь читать книги. Сейчас тебе кажется, что миром правят победы и успехи. Это не так. Миром правят поражения. Единственное, что движет жизнью, – это умение сносить очередное поражение от более могущественной силы, чем предыдущая, пока твоим неизбежным противником не станет смерть.
Его физиономия приняла хитроватый вид, и я в который раз проникся к нему восхищением. Как часто бывало в присутствии Хайдля, я ощутил, что меня лишили голоса, загнали в тупик, переиграли. И, что еще хуже, оболванили. Когда он вел беседу так, как сейчас, у меня неизменно возникало опасение, что за его бесконечными выдумками скрывается в большей или меньшей степени личный опыт – суть, которую мне следовало уловить и отразить в его мемуарах. Но суть, наряду с моей верой в собственные способности, ускользала в тот самый миг, когда я подыскивал слова, чтобы зафиксировать ее на странице. Из-за его бешеной неуступчивости книгу воспоминаний отбрасывало все дальше назад. Я указывал, что к концу недели мы обязаны представить рабочий вариант рукописи, а иначе ему не выплатят последнюю часть аванса. Хайдль отказывался этому верить.
Джин мне заплатит.
Неужели непонятно? Денег больше не будет.
Джин раскошелится.
Если до вас это не доходит, сказал я, то для меня вопрос ясен. Денег не будет.
Мне было все труднее находиться рядом с Хайдлем. Даже сущие мелочи вызывали у меня отторжение: его пухлые пальцы с черными волосками, нос, уши, рот, способный заглотить Луну. Во всем его облике сквозила нестерпимая чувственность, какая бывает у животных. Мне становилось не по себе, когда он придвигался слишком близко. Мне недоставало самоуверенности или какого-то другого необходимого в такой ситуации качества – смелости, высокомерия, чтобы отстраниться от резкого запаха старомодного лосьона и от негромкого, слегка женственного голоса, с которым я, при всех наших разногласиях, почему-то не мог спорить. Меня не покидало ощущение, что он вот-вот меня лизнет, как домашний пес, или полезет целоваться.
Понимаю, это наводит на мысли о том, что ему была присуща некая изломанная, потаенная сексуальность. Но нет; или, если выразиться точнее, в нем чувствовался лишь пугающий намек на нечто большее. На нечто большее, чем выдавали его бездонные глаза, которые всегда смотрели в сторону и всегда на тебя; от соседства с ним возникала мысль, будто ты заперт в одном помещении с бешеной собакой, жаждущей тебя растерзать, как только зазеваешься. В каком-то глубинном смысле у Хайдля была потребность утверждать свою власть над любым встречным. Временами он словно превращался из человека в какой-то вирус. Как и предостерегал Рэй, Хайдль норовил проникнуть в тебя, а если ему это удавалось, ты уже не мог от него избавиться.
Это физическое отторжение бывало настолько сильным, что я стал пользоваться туалетом, который находился двумя этажами ниже, лишь бы только не столкнуться с Хайдлем. И как-то раз, возвращаясь именно оттуда, я увидел в коридоре Джина Пейли. В таких случаях он зачастую даже не замедлял шага, а лишь кивал в знак приветствия, но сейчас остановился, спросил, как продвигается книга, и потом в достаточно неприятной для меня форме заметил, что не собирается «давить», но должен считаться с требованиями книжной торговли, ведь спрос после объявления о предстоящей публикации мемуаров Хайдля превзошел все ожидания.
Стало быть, мы преодолели определенный барьер, да, Киф? – заключил он.
Я подтвердил. А потом добавил:
И не один.
А Зигфрид? От него есть отдача?
Да, сказал я.
Джина Пейли это, похоже, не убедило.
Я высказал предположение, что Пия Карневейл довольна результатами.
Джин Пейли пришел в раздражение.
Пия – квалифицированный редактор… но порой ей не хватает твердости. Ты так не считаешь?
Я так не считал. Мне это даже в голову не приходило, но я не стал оспаривать точку зрения Джина Пейли: в его присутствии другие точки зрения не допускались.