За мной будущее — к чему сомненья! Разве оно не раскрывает мне свои объятья, великолепное и доступное? Сама гармония струится в моих жилах, я распознаю во всех членах пульсацию того жизненного флюида, чья мощь позволила бы вырывать с корнями целые миры, планы новых творений роятся в моей голове, сердце, обновленное и просторное, готово к возвышенным порывам и содроганьям без меры. Я спасся от прежней юдоли, родился вновь, пропасть отделяет меня от прошлой жизни. Даже сейчас мне трудно поверить, что такие перемены могли произойти со мной за один день. Почему все-таки я вдруг обрел столько горделивого благородства, достойной зрелости, спокойствия и даже милосердия? Воздух под небесами потеплел, словно весной, и домой я возвращался бульваром; хотя деревья все еще стояли без новой листвы, птицы уже щебетали высоко в ветвях; я подумал о Люсинде, мне показалось, что она непременно полюбит меня, что я прекраснее всех, свыше на меня нисходила сияющая уверенность в своих силах, оттуда же струилась такая радость жить, какой я никогда прежде не знал.
В семь вечера, после обеда (как трудно было дождаться его конца!), я сунул рукопись в карман и отправился в театр.
Моего чтения ожидали Бернарди, Люсинда, Атенор (первый любовник), мадам Артемизия, старик, которому будет поручена роль приора, и еще некто, пришедший только к четвертому акту. Когда все расселись вокруг стола, где мне предстояло читать, я взял рукопись, раскрыл, медленно и чуть ли не задыхаясь, словно пробежал милю, прочитал заглавие.
— Послушаем, дети мои, — потирая руки, объявил Бернарди и прибавил, обращаясь к Люсинде: — Судя по тому, что нам обещано, для вас тут прелестная роль, моя красавица… Если мы добьемся успеха с пьесой местного разлива, это будет истинной удачей. Внимание!
И я начал. Освещение составляли две свечи, которые я придвинул к себе как можно ближе, ибо ничего не разбирал, особенно вначале; оставшаяся часть апартаментов (то был директорский кабинет) пребывала в полумраке, все меня слушали, Бернарди сидел справа и чуть сзади, Люсинда — слева и несколько впереди. Когда я поднимал голову, чтобы прочитать первую строку новой страницы, я видел, как она сосредоточенно слушала, уставясь в одну точку, иногда едва заметно улыбалась краешком губ, а подчас взглядывала на меня, и я чувствовал на себе ее взор.
Во время первого действия я задыхался, и все молчали. Только Атенор слегка похлопал мне в конце. Я приступил ко второму акту, подзуживал себя, призывал быть дерзким и, желая потом видеть на театре все сценические эффекты, не упускал ни одного нюанса каждой роли, воображая, как их произнесут перед зрителями, и вскоре вовсе потерял чувство реальности, уйдя в пьесу с головой. Вот тут-то все пошло, как надо, тирады следовали одна за другой, периоды скакали галопом, явления проходили на «ура», мне даже аплодировали, я декламировал изо всех душевных сил, вскрикивал, обливался потом, собственный сюжет захватил меня, я позволил увлечь себя до полного бреда, топал, вволю жестикулировал, будто играл на подмостках; я уже не дрожал, не слышал ничего вокруг, никого не видел, только разве что, время от времени, лицо Люсинды быстро, словно вспышка молнии, мелькало перед глазами каждый раз, когда я переворачивал страницу, и от этого силы мои удвоялись.
Тебе известно, что пятый акт не сделан, но я обещал прочитать его на следующий день и сегодня вечером сяду за работу.
Пьеса им понравилась и была принята, да-да, Анри, и она, она сама, собственноручно, мне аплодировала. Ты можешь это понять? Меня, меня будут играть актеры, на театре! Вот только закончу пятый акт. Возвратившись, я обо всем объявил домашним. Все сказал. Мол, порываю со всем, и мне даже хотелось бы узнать, что можно на это возразить, ведь тут любое возражение нелепо, просто смехотворно. Впрочем, буржуа так глупы, а родители к тому ж и упрямы!
Какую я провел ночь, Анри… Сама любовь не производит в душе такого лихорадочного смятения. Сначала я даже не мог писать, так был взволнован; рука уже сжимала перо, но я был не в силах унять радостную дрожь, меня всего трясло; я старался успокоиться, поразмыслить — напрасно! Я не владел собой, мне уже слышались рукоплесканья лож и хвалебный ропот, где повторялось мое имя. Вотще я стократно взывал к разуму, чтобы унять душевную горячку, но она увлекала меня все вперед, к сияющему горизонту, к головокружительным высям… воистину я был одержим демоном.
«Смелей, смелее, — подстегивал я себя, — поспешим!» И рука моя скользила по листу с бешеной скоростью; я ж приходил в отчаянье от надобности писать, чтоб закрепить на бумаге фразу, и сожалел, что сама по себе мысль не обладает законченной формой, ее приходится вымешивать, кроить. Временами, устав от нетерпения, я поднимался, делал несколько широких шагов, отчеканивал вслух тираду, пока та не обретала четких очертаний, а затем возвращался к столу и воодушевленно писал, писал, ликуя, что она у меня в руках, и волнуясь уже за ту, что воспоследует, счастливый от предвкушения близкого финала, а сам уже лелеял честолюбивые планы относительно всей пьесы, подобно матери, сквозь родовые боли слышащей первый зычный призыв новорожденного первенца.
9 часов вечера.
Хотел уже запечатать письмо и отослать по возвращении из театра после того, как прочту пятый акт, чтобы досказать тебе, чем все кончилось, но чтение мое отложено до завтра; был я в гостинице у Бернарди, он болен, я нашел его в постели среди лимонов и кусков сахара. Тот старик, кому поручена роль приора, как раз и ухаживает за ним, не переставая скручивать сигареты из мэрилендского табака.
Прощай, дорогой Анри, дня через два или три жди моего нового послания. Жду ответа, ты ведь знаешь, как я тебя люблю!
Жюль
P.S. Ты ведь будешь здесь, когда меня поставят на сцене? Рассчитываю на тебя. Впрочем, ты бы приехал специально для этого. Прощай.
В день, когда Анри читал эти строки, Тернанд принес поутру букет цветов для мадам Рено; цветы она нашла очаровательными, восхитительными, сама расставила в фарфоровые вазы, украшавшие камин. К тому же она вот уже несколько дней избегала Анри и опускала глаза, когда он на нее смотрел; подчас она даже целовала при нем мужа, каковой и вправду был лучшим из людей и тотчас отвечал парочкой поцелуев, да таких смачных, того гляди щеку прокусит, — эти-то нахальные поцелуи законного супруга, которые он, вдобавок, влеплял своей половине публично со столь наивным цинизмом, должны бы скорее рассмешить ревнивца, чем вызвать рвоту.
А накануне вечером, когда она поднималась по лестнице и Анри, шедший сзади, попытался взять ее руку и поцеловать, не оттолкнула ли она его, причем довольно грубо, окончательно оттолкнула? Уже несколькими днями ранее в долгой беседе, которую они вели наедине, она сказала ему, что между ними все кончено, об этом надобно забыть, а ему следует понимать, что в любом случае все, что ранее произошло, было игрой и не более, лишь детской шалостью, которую не стоит принимать всерьез; она знает свой долг, не хочет отступать от него — так, по крайней мере, она говорила. Любовная интрига похожа на плавание по реке: отчаливаете при великолепной погоде, но стоит распустить парус, как вас подхватывает властное течение, вы гребете что есть сил, исходите потом на веслах и быстро опережаете соперников; а затем вдруг наступает штиль, парус повисает, на руках вздуваются волдыри, в свой черед и скука приходит вместе в усталостью и отвращением; без должного упорства, решимости, без уколов тщеславия вы уже не налегаете на весла или даже сходите на берег, чтобы посидеть в кабачке и чуток передохнуть! Счастливы те, кто, вернувшись под вечер и улегшись на дно лодчонки, распевают, дыша полной грудью, и находят ночь великолепной!
И вот для Анри, очутившегося в полосе штиля, не ведающего, с какой стороны ветер подует, истерзанного нерешительностью и в какой-то мере скукой, достаточно было бы и меньшего повода, чтобы с восторгом разделить все радости, описанные в послании друга. А так как по юности он еще легко поддавался эмоциям, то, должен признаться, он их понял и вполне разделил энтузиазм Жюля.
При всем том, перечитывая описание Люсинды, он сравнил ее с мадам Рено и нашел последнюю красивее… поскольку от рождения предпочитал брюнеток.
Через некоторое время мадам Рено дала бал, или раут, или танцевальный вечер, называйте, как хотите. Собрались приглашенные, прежде всего из числа постоянно проживающих в заведении, а кроме того — чета Дюбуа (к немалому удовольствию мсье Мендеса), мадемуазель Аглая (к превеликой радости мсье Альвареса), чета Ленуаров с детьми, родителями и кузенами, юный Тернанд, друг дома Морель и еще некоторое число почтенных особ обоего пола, более или менее споспешествующих украшению вечера и уничтожению прохладительных напитков.
Парикмахер, коего я предпочел бы именовать цирульником, находя, что от такового написания больше попахивает пудрой для париков, ирисами и галантным злословием века пастелей и маркиз, — так вот, цирульник явился уже в пять часов, чтобы заняться прической мадам Рено, после чего поднялся к господам Альваресу и Мендесу, ради придания внешности которых должного блеску его щипцы для завивки и помада равно пускались в ход, и он потратил по получасу на каждого, а оттуда отправился прямиком к Анри; молодой человек пожелал прибавить себе лишь какой-нибудь штришок, кое-где кое-что подвить; сей оказией воспользовался и папаша Рено, чтобы остричь себе волосы, и даже сам Шахутшнихбах, поддавшись необходимости приукрасить голову, велел завить себя а-ля шампиньон, сделавшись похожим на трубадура или гарсона из кафе.
Какая революция! Какой шум на кухне, в кладовке, в гостиной, в комнатах — везде! Дом вылизали сверху донизу, выбили всю мягкую мебель, вытряхнули ковры, у ламповщика взяли внаем лампы, а в харчевне, торгующей жареным мясом, — слуг; пианино поменяло место, с кресел исчезли чехлы, на лестнице появились цветы, а у двери — лампионы. Каждый раз, чуть только гость останавливал свой экипаж и было слышно, как кучер опускает подножку, Мендес и Альварес устремлялись вниз, чтобы увидеть вновь прибывших и быть у входа, когда те войдут.