ра, по ведру трех медов красных и еще вареного, десять ведер пива, хлеба, соли, луку и приправ по вкусу».
Ели же люди! Да еще и пили, хотя и божьи слуги!
— Разбираешь? — спросил Воевода.
— Соображаю, соображаю, повелитель, — задабривая его, пробормотал Стрижак.
Все теперь в нем раздвоилось: зрение, слух, внимание, даже речь. Думал об одном, говорил другое, смотрел на пергамен, а вычитать должен был из него… Грамоту можно читать всяко. Напрямик читают только дураки. Это все равно что брести через Днепр по глубокому. А нужно искать броду. Стрижак уже сообразил, что Воевода в грамоте — как пень. Этому жужжи в ухо что попало, лишь бы только сумел угодить. Но где же ты его найдешь здесь, затаенное и угодное, в этой коже, ежели она сложена совсем, совсем не про то!
После отъезда митрополита писец у моста снова принялся за свое и писал: «Репа дороже той». Ага, начал воровать. Да и кто бы удержался при таком видном деле?
«Капусты хочется» — стояло в грамоте.
Вепрятиной обожрался и осетрами княжий тиун, вот и потянуло на капусту, видать, еще и на кисленькую.
«По три кружки меду вишневого, по пять — меду вареного, по ведру меду цеженого, по ведру пива ячменного».
Вот пили люди! Да только не все. Как и теперь. Одни пьют, а другие лишь слюну глотают.
«Пшена не было».
Мед ведрами пить, так где же ты пшена напасешься?! Князь скуп был. Лишнего на мост не давал.
«Было пшено и рыба была привезена».
Старательный человек, заботился о рабочем люде.
«Репа дороже той».
Ну и злодей!
Пергамен был исписан с двух сторон. Но и на другой стороне то же самое: «Борщик рвали в пуще». А с чем же борщик варили, спросить бы у них!
«Пшена не было, зато репы два воза, а репа дороже той».
Где же он эту репу брал такую дорогую?
«Пусто было».
Да уж когда и пшена нет, то пусто.
«Дубы везли высокогорные с земли Галицкой».
На холоде дерево растет крепче, а в тепле только разнеживается, как и человек.
«Рыбину ловили».
Но удалось ли поймать, забыл записать княжий угодник.
«Пшена не было».
«Ничего не было».
Да было бы у тебя столько счастья, когда ты вот такое писал!
«Много ели!»
Ели, да не все и не часто.
— Что вычитал? — нетерпеливо пошевелился Мостовик. — Что записано?
— Записано, чтобы всяк со страхом божьим знал и помнил, что мост этот, самый первый и величайший, принадлежит Воеводе Мостовику, — тыкая пальцем в то место, где речь шла про меды и пиво, соврал скороговоркой Стрижак.
— А кем записано? Мономахом-князем, да?
Стрижак передвинул свой длинный костлявый палец на осетра, съеденного митрополитом со свитой, прочел торжественно и размеренно:
— «Се аз князь Великий Владимир Всеволодович Мономах, внук Ярослава, сложил сию грамоту для Воеводы при мосте через Днепр»…
Врать было трудно, да еще так внезапно и напрямик, Стрижак оторвал руку от грамоты, с размаху перекрестился, произнес глухо:
— «Все идем от берега к берегу, у каждого свой мост, ему же и длина своя, а никто не знает, где будет конец…»
— Молитва такая или в грамоте стоит? — спросил Воевода.
— Может, молитва, а может, и в грамоте. В зависимости от нужды, уклончиво ответил Стрижак.
— А про карасей есть в грамоте?
— Про карасей?
— Ну да.
— Караси в воде, а не в грамоте.
— Лепо, лепо. А про лещей тоже ничего?
— Лещ тоже в воде.
— Лепо. Так, может, хоть про осетра что-нибудь там есть?
— Сказано так: «Как осетр царствует над всеми рыбами, так Воевода стоит над мостом и его людом».
Воевода улыбнулся, желтым отблеском сверкнули его глаза. Трудно было понять — от удовольствия или от злости. Стрижак завирался все глубже и безнадежнее, но уж что будет, то и будет. А Воевода хищно улыбался, потому что благодарен был судьбе, а еще потому, что ненавидел весь людской род.
Ибо недостаточно человеку, хотя и особому, иметь под рукой свой мост. Находятся время от времени среди бояр и воевод такие, кто зарится на это добро, да и князья-однодневки докапываются, есть ли у тебя привилегия. Намекал, что есть. Распространял слухи о грамоте извечной, от самого Мономаха списанной. Уж где и как достал эту грамоту и он ли или его предшественники — об этом молчок. Грамота есть — вот и все! Но пока она лежит в ларце — грамота молчит, а нужно бы поставить человека с грамотой в руках — и чтобы прочел складно и толково. И тогда умолкнут все крикуны навеки.
Да только где же взять умелого чтеца? Трудно Воеводе с людьми. Не из кого выбирать, некого подбирать. Скольких уже испытывал на грамоте сей, и все ему торочили о каких-то карасях и лещах, да о пшене и репе, а он хотел услышать совсем другое! И уж если послала тебе судьба человека желанного, так хватай его обеими руками, а то если потеряешь, так навсегда.
— Хочешь мне служить? — без обиняков спросил Мостовик Стрижака.
Тот искоса взглянул на желтолицего Воеводу, мгновение подумал, мигнул глазом, сказал — то ли хозяину, то ли в кружку с медом:
— Могу.
Потом, когда Воевода, считая уже и этого причисленным к своему стаду, встал, Стрижак торопливо добавил:
— А могу и нет.
— Будешь иметь здесь все, — пообещал Воевода, пересиливая себя, потому что никогда никому не обещал ничего, — а от тебя — лишь молитва. По каждому случаю — своя молитва к святому Николаю.
— Негоже, — сказал Стрижак.
Воевода насупился:
— Что негоже? Сказано: все будешь иметь. Дом тебе поставят возле двора, к воеводской трапезе допущен будешь, поставим церковь в честь святого Николая, и отпишу ей десятину, как заведено.
— Не обесценивай, чего сам не имеешь, — важно произнес Стрижак. Молитва — вещь дорогая, и никогда чрезмерно. Ибо что в мире самое дорогое? Золото? А какое золото знает человек? Кованое? Платаное? Прутовое, пряденое и пареное — вот и все. А молитва, сам согласен, — на каждый день и на каждый случай, и каждому делу новая и своя. Сказано же: «От плода уст своих человек насыщается добром, и воздаяние человеку — по делам рук его». И еще сказано у премудрого Соломона: «Уста правдивые вечно пребывают, а лживый язык — только на мгновение».
— Зовешься как? — прервал Мостовик его тираду.
Другого такой неожиданный поворот разговора сбил бы с толку, но не Стрижака.
— Человек может зваться всяко. Вот я переночевал здесь лишь одну ночь, а уже нарекли меня словозлобные твои прислужники Стрижаком.
— До этого как звали?
— Был Екдикий в честь мученика севастийского из сорока святых. Но темнота людская привела к тому, что звали меня «Как-дикий», ибо…
— Как-дикий — не годится. Будешь называться Стрижаком — так проще.
— Одежку даже человек сам себе выбирает. Имя же…
— У меня будешь зваться: Стрижаком.
— Еще не согласился здесь оставаться, Воевода. Не договорились.
— Уже договорились. Будешь иметь все, сказано тебе. Дом поставят возле воеводского двора, на возвышении. К трапезе допущен будешь, к моей. Церковь возведем в честь святого Николая и десятину отпишу ей, как заведено от Владимира-князя.
— Мало, — вздохнул Стрижак смиренно.
— Мало? — воскликнул Воевода с угрозой в голосе. — Кому же, святому Николаю?
— И ему, и мне. Прежде всего — мне. Потому как я — ненасытный. Чтобы кое-как перекусить, за один присест съедаю печенку барана, гуся жареного, две курицы вареных, печень воловью, три хлеба и запиваю тремя мерами меду выстоянного, да пива, да…
— Накормлю!
— Могу и все здесь сожрать!
— Не сожрешь.
— Видал и воевод и бояр. Обещают все, а потом за ножницы хватаются и стригут. Волосы же на человеке все равно что разум. Безволосым к богу не прорвешься. Безволосый — что безголосый. Бог в облаках, а волосы в лохматости своей что есть? Тоже облако человеково.
Воевода терял свое превосходство, первенство у него забирали прямо на глазах, нахально и бесстыдно, он сам был виновником наглости Стрижака, и, чтобы прервать бесконечные разглагольствования расстриженного попа, Мостовик мрачно остановил его:
— Говори: хочешь служить на моем мосту?
Однако мех с паскудными ветрами непослушания, единожды развязанный, уже невозможно завязать. Теперь Стрижак не бормотал безумолчно и не болтал просто так — он гремел словами высокими и едкими, он проповедовал, он поучал заблудшего Воеводу, пронизывал его словесами — так пастух цепляет герлыгой паршивую овцу, отбившуюся от отары, и бросает ее в стадо.
— Не рцы «добро мое», а глаголь: «поручено мне на мало дней, я же, словно ключарь, доверенное раздаю по высшим повелениям». Ибо богатства всего мира уподобим реке: отсюда уйдут вниз и снова сверху поступят. А мы стоим на берегу, где велено, и разводим руками, не хватая в ладони, потому что пустыми будут, сколько ни хватай. Ибо если длится только смена, то не длится ничто.
Воевода тяжело пошевельнулся, словно бы намереваясь встать и одним махом покончить с такой пустопорожней болтовней, в которой, кроме оскорбления для Мостовика, никто бы ничего уже и не услышал. Одного Воеводина слова было достаточно, чтобы этого языкастого пришельца выбросили отсюда, выгнали из Мостища, будто шелудивого пса, избили до полусмерти палками, швырнули с моста в самое глубокое место Реки — да что угодно сделали бы, стоило лишь Мостовику шевельнуть усами!
Однако Воеводе снова вспомнились бесконечные княжьи наезды на мост, неожиданные и своевольные, вспомнилось и то, что было с ним самим и что до него здесь творилось, было ли оно или и вовсе не было, — все стояло перед ним будто во снах или видениях, князья надвигались на мост с обоих берегов Реки, наскакивали и налетали то с киевской стороны, то с черниговской, а Мостовик стоял как бы разодранный, как бы разделенный на части между двумя берегами, он принадлежал и одному берегу и другому, обреченный соединять несоединимое, примирять непримиримое, удерживаться меж двух огней и не гореть, стоять на водах и не тонуть. Имея мост, легко выходить сухим из воды, но живым из огня — это требовало от человека незаурядного умения.