верил им и руководствовался ими во всем.
Поэтому он пугливо — чего с ним никогда не бывало — попятился, когда из пепельно-серого тумана внезапно показалась такая же пепельно-серая лошадка, колченогая, брюхатая, с опущенными ушами, будто у ленивого пса. Лошадка тянула возок такой никчемный, что и свет таких не видал, наверное, но зато видел уже Немой, и не раз и не два видел, а целых три раза, что уже само по себе было зловещим, поскольку известно: все на свете — злое и доброе, бессмысленное и загадочное — имеет право повторяться до трех раз, число три принято испокон веков, тут ничего не изменишь, так велось и ведется, кляча же эта с никчемным возком попадалась на пути у Немого уже в четвертый раз!
А может, он ошибся? Но нет. Лошадка была та же самая. И возок был тот же самый. Это была все та же хлипкая телега, связанная где веревками, а где прутьями из лозняка; колеса, будто четверо чужих людей, были все неодинаковыми, ни одно из них не имело правильной округлости, из-за чего возок покачивался во все стороны, все в нем словно бы стремилось разъехаться в разные стороны, все скрипело, стонало, в полнейшей несогласованности между собой: одно колесо словно бы смотрело на Киев, а другое целилось в Чернигов; быть может, это судьба Немого ехала на таком возке и никак не могла ни доехать к нему, ни отъехать, ибо как же иначе можно было понять это уже четвертое появление возка перед Немым, каждый раз при других обстоятельствах, и каждый раз при все более странных и невероятных обстоятельствах!
И оратай тот же самый лежал на возке, оборванный, седой оратай, равнодушный ко всем бедам и страданиям этого мира, и, если присмотреться к нему внимательнее, создавалось впечатление, будто оратай этот мертвецки пьян, и лошадка его тоже пьяна, и возок казался пьяным или же сложенным из пьяного дерева, если такое где-нибудь можно найти.
Немой был так удивлен появлением оратая с его возком, что не попытался подумать даже, как тот сумел пробраться на мост, не стал он его и задерживать, потрясенный четвертой встречей с ним, оратай взмахнул кнутиком перед самым лицом Немого, что-то сказал, видимо доброжелательное и веселое, и покатил себе дальше.
Правда, густой туман тотчас же скрыл возок от глаз Немого, могло создаться впечатление, будто возок довольно быстро поехал по мосту, будто даже и не покатился, а полетел, что ли, потому что исчез беззвучно, но для Немого звуки все равно ведь не существовали, — стало быть, загадочная бесшумность исчезновения возка оратая для него так и осталась неведомой.
Слышать Немой не мог, зато видел остро, как лесной зверь. Но и это сейчас не пригодилось ему, потому что туман безнадежно окутал все вокруг, и Немой не смог заметить, как сразу после того, когда проехал оратай, за серединными мостовыми воротами задымило сначала чуть-чуть, затем больше и гуще, дым охватывал мост с двух сторон, он шел словно бы из-под самого моста, трудно было даже понять — дым это или туман поднимается от реки, лишь после того, как остро сверкнуло на середине моста красное пламя, Немой понял, что это за туман просачивался из-под деревянного настила моста, он даже сумел как-то мгновенно связать воедино острый удар огня и непостижимость появления возка оратая и бросился вдогонку за оратаем, которого уже давно и след простыл, тогда, охваченный отчаянием, Немой побежал к месту пожара, но пламя уже охватило всю ширь моста, оно ударило Немому в грудь и в лицо огнем, жадными языками угрожало слизнуть одинокого, бессильного человека, и он со стоном в отчаянии отступил и снова побежал на тот конец моста, где находился Воевода.
Пока Немой бежал, за спиной у него ударило пламя, высокое и красное, как кровь, и увидели это пламя на обоих берегах, и с берега мостищанского, опережая всех, задыхаясь, серый как смерть, летел навстречу Немому Мостовик, промчался мимо своего вернейшего слуги, и Немой побежал за ним, хотя теперь все это уже было совершеннейшей бессмыслицей — бежать вот так с пустыми руками между берегом и пламенем, которое пожирало мост, подожженный, видно, снизу еще на рассвете, умело и коварно.
Если бы Немой умел кричать, он предостерег бы Воеводу, удержал бы его, но помогло ли бы это?
Мостовик, будто в него вселились сразу все дьяволы мира, летел к огню с такой неистовостью, что Немой даже догнать его не мог, не сумел он и схватить его за край одежды, когда Воевода прыгнул в огонь, словно бы надеясь таким способом погасить пожар.
Единственное, что смог еще сделать Немой, чтобы доказать свою безграничную преданность Мостовику, — это прыгнуть следом за ним в огонь, возможно надеясь еще спасти своего повелителя, но ему суждено было то же самое, что и Мостовику: огонь забил ему дыхание, охватил одежду, волосы, ослепил глаза, и оба они — слуга и властелин, — пылая, быть может и мертвые уже, низринулись с высоты прямо в Реку и утонули в ее вечных водах навсегда.
А мост горел сильнее и сильнее, он сжигал самого себя, самосжигался, и те, кто еще вчера считались его хозяевами, собственниками, соединенными с ним и породненными, стояли на берегу и наблюдали этот конец, страшный и болезненный, но неизбежный.
Еще видели мостищане, как слетела с воеводского холма черная всадница на черном коне и помчалась на мост, прямо в пожарище, в самый огненный ад, и тоже низринулась сквозь пламя вниз, пылала сама, пылал черный конь, пылала, казалось, даже вода, принимая их в свои глубины.
В тот момент, когда мост догорал и разрушился до конца, явилось мостищанам небесное знамение. Будто пролетел над ними по небу огромный огненный змий и упал где-то далеко за пущами, и все они услышали, как стукнула земля. А после этого застонала земля в степях и в пущах и по обоим берегам Реки, потому что в скрипении многих тысяч возов, в реве верблюдов, в ржании коней окружала Киев страшная сила Батыева.
Вот так они остались на этом берегу, а на тот берег не было уже ни моста, ни возврата, ибо все теперь было утрачено в порабощении: их веселая некогда земля и их неисходимые пущи, их теплые реки с величайшей среди них — Днепром, и их богатые города со святейшим над ними — Киевом, а этот мост, ради которого они здесь держались, да и вообще жили, теперь уже не существовал, и вот они стали, как были в первый день своего рождения, бессильны, наги, их пальцы ни за что не зацеплялись и ничего не ловили, в руках была пустота, и весь мир для них был теперь покрыт ледяным туманом, пепелищем, безбрежным в своей одинаковости, безнадежным и бесконечным: им некуда стремиться, не к чему приложить свои силы. И, ошеломленные свалившимся на них горем, они слепо, чуть ли не на ощупь, отступали туда, откуда пришли то ли они сами, то ли еще их пращуры, — углубились в древние леса, утонули там и умерли, но не все умерло с ними, остался после них непреоборимый дух, и новые поколения взяли его себе в дорогу, когда отправились искать манящий берег надежд, и только им суждено было перебросить мост через горе и беду, через лихолетье, огонь, отчаяние и муки, и ничто их не пугало и не останавливало, потому что этот берег должен был быть вечной свободой на своей земле, прекраснейшей и сладчайшей земле на свете.
И он был ею.
А Первомост, хотя и сгорел в тот отдаленный и тяжкий день, не мог исчезнуть из нашей памяти. Он стал достоянием времени, он вошел во время, которое не исчезает, не имеет конца, и все, чем овладело время, живет в нем всегда, точно так же как в вечных льдах просвечиваются вмерзшие в них обломки дерева, рыбьи кости, птичьи перья или же пестрые пятна редкостных морских созданий.
Даже будучи сожженным, Первомост не мог считаться уничтоженным окончательно, он существовал и дальше среди сотен и тысяч будущих мостов, которые должны были быть сожженными, разрушенными, уничтоженными или же уцелевшими, но обладал преимуществом перед ними, потому что был Первый!
ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ
Агарянские — от библейского названия восточного народа агаряне — арабы; алтабас (олтабас) — парча, вывозилась с Востока, употреблялась на платья, зипуны, телогреи, шапочные верхи, рукава, башмаки; анбургский — гамбургский; аравиты — арабы; архимандрит — глава монастыря; архистратиг — военачальник, обычно употребляется с именем архангела Михаила; архонт — в Древней Греции высокая выборная должность, в Византии слово обозначало начальника, здесь — князь.
Берендеи — кочевые тюркские племена, упоминаемые в древнерусских летописях то торками, то черными клобуками; берестянка — берестовая лодка на легкой деревянной основе; берладники — в Древней Руси XII столетия главным образом смерды и другие слои населения, убегавшие от феодального гнета и поселявшиеся в низовьях Дуная, преимущественно в небольшом городе Берладе (теперь Бырлад). Впервые упоминается в Ипатьевской летописи под 1159 г. в связи с нападением шеститысячного отряда во главе с князем-изгоем Берладником на города Галицкого княжества; бехтерцы — латы; бирич — глашатай, а также сборщик податей и штрафов; богский — т. е. бугский, иными словами, расположенный по реке Буг, которая в древности называлась Бог; больми — очень, слишком; братина — медная или деревянная огромных размеров посуда для питья, предназначенная, как указывает само название, для братского дружеского возлияния; бретяница — амбар, кладовая; бродники — бродяги, разбойники; бортник — охотник за диким лесным медом; борть — пчелиный улей в дупле дерева; буртасский — от названия племени, проживающего в древности в низовьях Волги по соседству с хозарами, — буртасы, преимущественно занимались изготовлением меховых товаров; бутурлык — доспех на ноги всадника.
Василевс — титул византийского императора; вежа сторожевая наблюдательная башня; вельми — очень; вервие — грубая пеньковая веревка, канат; весь — древнее финское племя, обитавшее вокруг Ростовского и Переяславского озер;