Первородный грех. Книга вторая — страница 54 из 69

– Да, – чуть слышно произнесла Мерседес. – Она была такая.

– Ваши родители буквально с ума сходили, беспокоясь за вас. Они все время надеялись, что встретятся с вами на дороге, спрашивали всех подряд, не видели ли они вас. А погода была ужасная. Стужа. И ни у кого не было не то что приличного пальто, но даже какого-нибудь одеяла. Наверное, если бы мы по ночам спали, вместо того чтобы идти, половина из нас замерзли бы насмерть. Так что к тому времени, когда мы добрались до границы, все страшно кашляли, а у детей поднялась температура. Все промокли и продрогли. Сколько же людей столпилось у французской границы! Как перед вратами Рая в день Страшного Суда. Французы разрешали пройти на свою территорию только женщинам и детям. Мужчин они не принимали. Ваша мать хотела остаться с вашим отцом, но он заставил ее идти. Она плакала, как ребенок. Впрочем, все там плакали… Даже в самые тяжелые годы войны я не видела столько слез, столько людского горя…

Мерседес почувствовала, что и у нее на глаза наворачиваются горячие слезы. Отчаянным усилием воли она заставила себя сдержать их. Теодора Пуиг докурила сигарету и тщательно затушила окурок, который еще должен будет послужить для новых самокруток.

В окошко маленькой гостиной опять забарабанил дождь, серыми полосками стекая по грязным стеклам. Теодора Пуиг продолжала:

– Жандармы обыскивали нас, будто преступников. Там была одна старушка, которая что-то зажала в кулаке. Они никак не могли заставить ее раскрыть ладонь. В конце концов два здоровых мужика кое-как разогнули-таки ее пальцы. Оказалось, она сжимала горсть земли. Это было все, что она захватила с собой из Каталонии. Так они и это заставили выбросить… На границе мы провели еще три ночи в надежде, что французы впустят и мужчин. Но они были непреклонны. Потом нас, словно скот, затолкали в грузовик и увезли. – Она горько усмехнулась. – Я сказала «словно скот», однако на самом деле все было еще хуже. С нами обращались, как с какими-то никому не нужными вещами, от которых необходимо было как можно скорее избавиться. Вам просто не дано понять, что значит быть беженцем, быть ничем.

– Куда вас повезли?

– Далеко на север. Нас высадили в маленькой деревушке, которая называлась Луэ, уничтожили вшей и продезинфицировали нашу одежду, а затем расселили по баракам… Никто из нас не знал, какая судьба постигла наших родственников, оставшихся в Испании. Ваша мать места себе не находила, беспокоясь за вас и вашего отца, не зная, остались ли вы в Испании или вам удалось уехать за границу, живы ли вы. Она была уверена, что, если вы попадете в лапы к фашистам, они вас расстреляют, и лишь надеялась, что вы оба где-то скрываетесь… Она связывалась со всеми организациями, занимавшимися проблемами беженцев, но им тоже ничего не было известно, спрашивала о вас каждого, кто приезжал из Испании. Думаю, часа не проходило, чтобы она не вспоминала про вас и постоянно лелеяла надежду, что однажды вы с отцом объявитесь в Луэ, живые и здоровые… А потом ей пришло официальное письмо, извещавшее о смерти вашего отца. Его расстреляли. И, поскольку его тело осталось невостребованным, им распорядилось государство. Позже до нас дошли слухи, что он был похоронен в Сан-Люке в общей могиле с еще тремя десятками казненных. Обо всем этом вы, конечно, знаете?

– Да, – сказала Мерседес. – Об этом я знаю.

– Кончита это известие переживала очень тяжело. Она не выла и не причитала. Подобные вещи были не в ее характере. Но она перестала есть и совсем сдала. Мы думали, она умрет. Мы выхаживали ее несколько недель и в конце концов спасли ей жизнь. Но, честно говоря, жить она не хотела и только все время изводила себя мыслью, что, возможно, и вы тоже погибли. – Теодора Пуиг многозначительно посмотрела на Мерседес. – В течение двенадцати месяцев от вас не было ни единой весточки, ни строчки, ничего. А вы, разумеется, не умерли. Вы притаились и даже неплохо устроились. Но ваша мать этого не знала. Прежде такая сильная, теперь она едва вставала с постели. Жизнь угасала в ней на глазах… Начало мировой войны прошло для нас почти незамеченным. Но однажды наш маленький мирок перевернулся. В мае сорокового немцы вошли во Францию. А через три недели они уже были в Париже. Жандармы погрузили нас в поезд, идущий на юг, до Перпиньяна. Мы тогда подумали, что нас отправляют обратно в Каталонию и мы все обречены. В Перпиньяне нас разместили на конном дворе. Мы спали на грязной соломе под открытым небом. Дети начали болеть. Многие получили воспаление легких. У самых маленьких начались поносы, которые невозможно было прекратить. Ваша мать, несмотря на слабость, помогала ухаживать за больными. Малыши стали умирать. Видели бы вы, как уходит жизнь из их крохотных тел, как гаснут их глаза. Не знаю, сколько всего умерло. Много. А у вашей матери начался кашель… Нас привезли в концентрационный лагерь, располагавшийся неподалеку от города Аржелес-сюр-Мер. Сколько же там было народу! Наверное, тысяч десять. Слышали что-нибудь об Аржелесе?

– Да. Слышала.

– Там даже кроватей не было в бараках. Нам приходилось спать на голой земле. Мужчины на одной половине лагеря, женщины – на другой. Помещение не обогревалось. У каждого было лишь одно одеяло, а ведь приближалась зима. Вам не понять, что такое холод. Или голод. К тому времени с продуктами стало совсем плохо, и французы начали нас ненавидеть. Они говорили, что мы отнимаем у них последний кусок хлеба… Это была страшная, невыносимо страшная зима. Столько больных! Ваша мать все кашляла и кашляла. А потом у нее горлом стала идти кровь. С той минуты, когда мы приехали в этот лагерь, я знала, что ей не выжить. Она уже оставила надежду увидеть вас, мысленно распрощавшись с вами навсегда. Жизнь потеряла для нее смысл. И в начале января она совсем слегла. Мы отнесли ее в лазарет…

Теодора замолчала, как будто на этом ее рассказ закончился, и прикурила новую сигарету. Она сидела съежившись на своем стуле, похожая на измученную долгим перелетом птицу.

– Тогда она и умерла? – ровным голосом спросила Мерседес.

– Да, – после долгой паузы проговорила Теодора Пуиг. – От воспаления легких. Она так исхудала! От нее остались только кожа да кости. Еще бы, ведь она несколько месяцев не получала нормальной пищи. Было ясно, что она не сможет выжить… Перед смертью она исповедалась приехавшему из Аржелеса священнику. И умерла. Между прочим, у меня на руках. Мы ведь были подругами. Ей так и не удалось снова увидеть ни свою дочь, ни свою родину. – Теодора выпустила в потолок струю дыма. Ее воспаленные глаза не выражали ничего. – Она умерла 12 января 1941 года, утром. Мы похоронили ее на лагерном кладбище. Вот так и закончилась ее жизнь.

Мерседес почувствовала, что слезы обжигают ее веки. Она давно уже примирилась со смертью Кончиты, о которой ей стало известно более двух лет назад. Так что у нее было достаточно времени, чтобы оплакать мать. Но сухой рассказ о мытарствах и страданиях Кончиты на чужбине глубоко тронул ее. Здесь, в убогой комнатенке, она с особой остротой ощутила чувство безграничной скорби и, как ни старалась сдержаться, все же прикрыла лицо руками и всхлипнула.

Теодора Пуиг, глядя в сторону, молча курила. Немного погодя она проговорила:

– Ну вот. Теперь вы узнали то, что хотели узнать. Ваша мать оставила после себя коробочку с несколькими вещами, среди которых и адресованное вам письмо. Она написала его незадолго до смерти. Сейчас принесу.

Теодора вышла и через минуту вернулась с видавшей виды жестяной коробочкой. Крепко зажав ее под мышкой, она ладонью вверх протянула Мерседес руку и сказала:

– Сначала деньги.

Мерседес порылась в сумочке. Ей отчаянно хотелось побыстрее выбраться из этой отвратительной комнатки. Она встала и потянулась было к баночке.

– Деньги! – угрожающе рявкнула Теодора Пуиг, хватая ее за запястье. – Давайте деньги. Вы же обещали!

– Вот, возьмите, – с трудом проговорила Мерседес и сунула ей несколько купюр. – А теперь позвольте мне пройти.

Не разбирая перед собой дороги, она выскочила из дома.


Она узнала то, что хотела узнать.

Два года потратила Мерседес, чтобы выяснить подробности смерти матери. Теперь они были ей известны. Кончита покинула этот мир вдали от родного дома и в полном одиночестве. Она вынуждена была умирать на руках у чужого человека.

Эта мысль не давала Мерседес покоя.

Уже взрослой она почти не знала свою мать, так как уехала из дома шесть лет назад, еще совсем девчонкой, горя желанием с оружием в руках защищать Республику.

Ох уж эта славная война. Мерседес вспомнила себя тогдашнюю – как ночи напролет мечтала она о рыцарских подвигах и гордо реющих знаменах, не замечая ужаса в материнских глазах, не слыша, как плачет лежащая рядом Матильда. Она вспомнила, как стремилась стать частью всего этого. Не зная. Не ведая, какое горькое разочарование ждет ее, как люто возненавидит она войну.

Письмо, которое написала ей Кончита, было коротким. Мерседес снова и снова перечитывала расплывающиеся перед глазами строчки.

Аржелес-сюр-Мер,

15 ноября 1940 г.

Дорогая доченька, я столько раз думала о тебе, надеясь снова увидеть и обнять тебя. Но теперь я знаю, что нам никогда уже не суждено встретиться. Господь призывает меня, и я не страшусь смерти. Моя жизнь прошла не зря, и ты, Мерседес, была моим главным счастьем. Возможно, в один прекрасный день и у тебя будет ребенок. Кроме этой надежды, мне нечего оставить тебе, так пусть она станет моим благословением. Молись за меня, как я буду молиться за тебя и всех нас, дабы когда-нибудь мы все вместе встретились на небесах.

Кончита.


Мерседес сидела возле окна, глядя, как по булыжникам Плаза-Майор стучит дождь. Ползущие через площадь фигурки людей на фоне величественной архитектуры казались маленькими и жалкими. Мерседес попыталась помолиться за Кончиту, но так и не смогла придумать ни одного слова. Ее душа была полна беспробудной тоски.

Всех. Всех забрала война.

Матильду. Хосе Марию. Франческа. Кончиту. Шона.