Первые философы Индии — страница 36 из 54

Новую веху в обсуждении проблемы составляют беседы Сократа с софистами и афинскими гражданами, в которых он соотносит благо, прежде всего, с истинным знанием. У сократиков мнения разделились. Аристипп Киренский видел конечное благо в наслаждении, тогда как другие считали, что преимущество мудреца перед обычными людьми не столько в выборе блага, сколько в избежании зла, точно совпадая здесь с паривраджаком Уггахаманой. Эвклид Мегарский предложил весьма нетривиальные решения проблемы: он отрицает разнообразие благ, которое не вызывало сомнений у софистов, утверждая существование только одного блага, называемого разными именами, и, кроме того, он отрицал наличие не-блага как противоположности блага (подобно тому как Парменид и его ученики отрицали наличие небытия как противоположности бытия). Основатель же кинической школы Антисфен определял благо через добродетели.

Индийские философы отличали от блага счастье и были вполне правы потому, что противоположности этих понятий — не-благо и не-счастье — подразумевают соответственно нравственную оценку некоторых явлений и констатацию некоего эмоционального состояния, что, разумеется, отнюдь не одно и то же. Шраманские философы различали также счастье как блаженство высшего порядка (nibbāna) и счастье как удовольствие (sukha). Об этом свидетельствуют, как мы знаем, диалоги обратившегося в буддизм паривраджака Сарипутты с паривраджаком Самандакой, а последнего (также после обращения в буддизм) — с паривраджаком Тимбарукой. Сократические же школы не только различали благо и счастье, но и анализировали их различие. Так, последователи Аристиппа Киренского определяют благо как отдельное, частное наслаждение, а счастье — как совокупность этих наслаждений, считая первое как бы самодельным, а второе (почему-то) — средством достижения первого. Последователи же Гегесия, одного из учеников Аристиппа, считали, вполне в духе Джины и Будды, что счастье неосуществимо, ибо тело исполнено страданий, а душа разделяет страдания тела.

Как было отмечено в самом начале этого сравнительного экскурса, основатель скептической школы Пиррон оказался в Индии с Александром Македонским и, по некоторым предположениям, мог заимствовать оттуда важнейшую модель скептической рациональности — антитетралемму, означающую неприятие любого логически возможного вида суждений об определенных, притом и мировоззренчески важных, предметах. Однако заимствование бывает всегда возможно только тогда, когда заимствующая сторона к нему уже готова. В этой связи представляют интерес философские предпосылки и результаты того, что можно назвать условно философией воздержания от суждений в Индии и Греции.

Предпосылки индийского воздержания от суждений следует видеть в изобилии конкурирующих философских доктрин, которые «внешнему наблюдателю» могли представляться в одинаковой степени равноценными, в опыте индийских софистов доказывать и опровергать любые тезисы и антитезисы и, наконец, в идеях двойственной истины Пакудха Каччаны и многих других, которые наилучшим образом затрудняли решение вопроса о том, что же такое истина как таковая. Индия шраманской эпохи знала три основные «редакции» философии воздержания от суждений: уклонение от любых (прежде всего оценочных) категорических суждений у «скользких угрей», отказ от высказываний по метафизическим именно проблемам (таким, как вопросы безначальности мира, его конечности, соотношения души и тела и посмертного существования «совершенного») у Санджая Белаттхипутты и позиция паривраджака Дигханакхи, настаивавшего на нерелевантности любой доктрины как ложной. Эти три позиции учитываются в двух других, в сравнении с ними более сложных моделях рациональности: у Джины Махавиры, принимающего все «доктрины» в качестве частных, «контекстных» истин, и у Будды, различавшего среди метафизических проблем нерелевантные как таковые (типа космологических) и некорректно сформулированные (типа проблемы посмертного существования «совершенного»), притом последние подвергались семантической критике. В большинстве случаев воздержание от суждений имеет нравственно-практическую акцентировку: категорическое решение проблем не полезно для духовного «прогресса» индивида, а отстаивание доктрин ведет к вредной в перспективе «освобождения» страсти к дискуссиям.

Аналогичные предпосылки имеет скептицизм Пиррона — предпосылки, которые также следует видеть в конкуренции множества доктрин (dogma), опыте в доказательстве любых тезисов и соответствующих антитезисов у софистов (ср. выше в связи с «Двойственными речами») и в той же идее двойственной истины. Позиция Пиррона может рассматриваться как нечто вроде единства установок и у элеатов «скользких угрей» и Дигханакхи: его цель — опровержение «догм» всех школ при воздержании от «догматического» взгляда на что-либо. Как и Дигханакха, он готов к возражению оппонента, что при этом его собственное воззрение на ложность всех «догм» само оказывается «догмой», и притом ложной (по определению), и готов к ответу на это возражение («Мы предлагаем такие высказывания, чтобы лишь показать свою сдержанность, ведь то же самое мы могли бы выразить и просто кивком»[124]). Подобно же индийским «уклонистам», Пиррон и его ученики видят конечную цель своей философии в «воздержании» (epochē), за коим как тень должна следовать «безмятежность» (ataraxia).

Помимо приведенных «больших параллелей» нетрудно привести и более частные. Так, некоторые последователи главы адживиков Маккхали Госалы, предложившие вариант «трехзначной логики», по которой, например, любое сущее может быть причислено к живому, не-живому и живому и не-живому вместе и вполне можно различать мир, не-мир и мир и не-мир одновременно, а также реальное, не-реальное и реальное и не-реальное и т. д., заставляют вспомнить об аналогичных построениях некоторых софистов. Известно, например, что Горгий оспаривал каждое из трех суждений: что сущее может быть вечным, невечным и вечным и не-вечным одновременно. Эта модель напоминает также воздержание от суждений по аналогичному вопросу у Санджая Белаттхипутты и у Будды, с той, однако, разницей, что позицию Горгия можно определить скорее в качестве не антитетралеммы, но антитрилеммы. Любопытные параллели касаются самих прозвищ некоторых философов, профессиональных диалектиков. Один из ученых брахманов из Шравасти, твердо решивший в беседе с Буддой опровергать любое его высказывание, носил имя Паччаника — «Противоречите», а имя известного эллинского спорщика-эриста Эленксин означало «Опровергатель». Те сложные диалектические тезисы, которые предлагали, расхаживая по Джамбудвипе, мать паривраджака Сабхии, он сам и паривраджак джайнской ориентации Саччака с четырьмя сестрами, вызывают в памяти ассоциации с такими «мастерами», как Феодор Атеист, Стильпон Мегарский, Эвбулид Милетский или Диодор Ясосский, которые специализировались в составлении задач-парадоксов (ср. задачи «Лжец», «Лысый», «Электра» и т. д.).

Ряд специфических параллелей с первыми философами Индии значим и в связи с несколько более поздними греческими философами, младшими современниками Пиррона. Так, детерминизм Маккхали Госалы, согласно которому жизненный путь любого существа полностью запрограммирован действием Необходимости, а также подчиненными ей принципами «окружающей среды» и «собственной природы», но который, однако, допускает наличие неизвестно кем поставленной перед этими существами цели и совмещение сразу трех, казалось бы, несовместимых друг с другом философских моделей механицизма, органицизма и телеологизма, находит очень близкие параллели в учении стоиков. Здесь налицо принцип Необходимости (ср. объем понятий niyati и anagkē), соответствующий природе божества = души мира = мирового закона. В мире Клеанфа и Хрисиппа также действуют трудносовместимые друг с другом механизмы, представление о вселенной как органическом целом и телеология с выходами даже в теодицею (которая тем более неестественна, что Божество мыслится как имманентное миру). Идеи бесчисленных миров, последовательных мировых циклов и взгляд на мудреца как на существо, превосходящее не только людей, но и богов, завершают системность сходств воззрений адживиков и стоиков.

Параллельность никогда не означала тождества. Так, при всем сходстве индийского и греческого дофилософского гносиса первый в большей мере, чем второй, ориентирован на постижение и «завоевания» внутреннего мира субъекта, отсюда и интенсивное развитие того, что можно назвать психотехникой; второй в большей мере, чем первый, ограничивается спекуляциями относительно космоса, ориентирован на поиск его первоначал (будь то материальные первоэлементы или числа). Конечно, гносис — еще не философия, но он существенно влияет на само «поле» будущего философствования, а потому и эти несходства оказались вовсе не безразличными для обеих будущих философских традиций. Стадия предфилософии на индийском материале может быть гораздо лучше «выписана», чем на греческом: если в первом случае мы можем констатировать по крайней мере полтора-два века, в течение которых индийское теоретизирование вначале осваивало на научном уровне исследование ритуала и сакрального языка (поздневедийский период VIII–VI вв. до н. э.) и лишь после этого обратилось к мировоззренческой проблематике, то на материале греческом первые теоретики почти совпадают хронологически с первыми философами. Другое различие связано с теми приоритетными областями научного дискурса, которые повлияли на все дальнейшее теоретизирование, в том числе и на философское: в Индии «царицей наук» всегда оставалась лингвистика, в Греции — математика. Генезис собственно философии осуществлялся в обоих случаях в обстановке контроверсии — дискуссий и «партий», ибо, как было уже неоднократно выяснено, вне альтернатив, оппозиций и диспута философское исследование как таковое «немотивированно»[125]. Однако в Индии «дискуссионное поле» в большей степени определялось взаимным противостоянием различных конкурирующих религиозных групп, конфессий, предлагавших альтернативные «программы» достижения высшего блага, тогда как в Греции оно определялось в большей степени расхождениями в понимании вполне абстрактных принципов мирообъяснения, типа бытия и не-бытия, единства и множественности, сущности и становлени