Первые грозы — страница 11 из 21

Седьмым слева, в новых английских обмотках старательно утаптывал землю Сашка, подтянутый до последних пределов.

Офицер лёгкой походкой прошёлся по фронту и скомандовал :

— Рота-а... стой! На пер-второй рассчитайсь!

— Пер-второй, пер-второй...

— Смирна!.. Ряды-ы сдвой... Напра, равнение вдоль дороги, шаго-ом...

Ожидавшие возле орудий музыканты подняли солнечные трубы.

— Арш!

Взрывая вечер, оркестр грянул вздымающий, крылатый марш, офицер, придерживая рукой шашку, пошёл впереди колонны гордо и бесстрастно. Митя вытягивал шею, стараясь увидеть шагающих добровольцев: Сашка притоптывал с выпяченной грудью, неестественно размахивал руками, упершись глазами в крутой затылок впереди идущего, его выутюженная гимнастерка топорщилась из-под пояса, как хвост у воробья.

Завернув с площади, колонна пошла по Почтовой.

Подрумяненная закатом колокольня в изумрудной скуфье встречала колонну праздничным перезвоном колоколов. Сашкин отец поднимался на столбики и истерически выкрикивал:

— Да здрасть добровольческая армия!

— Ура, — нехотя поддержали его со стороны два чьих-то насмешливых голоса.

— Да здрасть единая, неделимая Россия! — не унимался Хорьков.

— Ура, папаша!

— Да здрасть товарищ Деникин!..

В толпе засмеялись. Обескураженный Хорьков слез с возвышения и быстро куда-то исчез.

— Увлекся, — заметил парень в рыжих сапогах, обсыпанных кирпичной пылью, — заместо голландки русскую печь поставил... Тоже нашёл товарища. Чудак!

У витрины бильярдной в небрежной позе курили два офицера в боевых поношенных фуражках. Их лица были обветрены. Черная повязка закрывала глаз горбоносого, второй, небритый, засунув руку за борт шинели, где скромно пришитый рябил лоскутик георгиевской ленточки, иронически оглядывал добровольцев. Проходя, Митя услышал, как горбоносый, сдунув с папиросы пепел, сказал:

— Набрали молокососов и таскают, как на ярмарке.

— Одно слово — золотая рота! — небрежно сплюнул офицер с георгиевской ленточкой.

Оркестр замолчал, слышно было только дружное шарканье подошв о мостовую. Правофланговый, с букетиком цветов на фуражке, завёл песню:

Как ныне сбирается вещий Олег

Отмстить неразумным хоза-арам!..

Рты распахнулись, и добровольцы отважно подхватили:

Так громче, музыка, играй победу,

Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит,

Так за Деникина, за Русь святую

Мы грянем громкое ура-а!..

— Орлы! — восторженно обронила дама в шуршащем платье.

— Крыльев токо не хватает, — добавил с ухмылкой печник.

Процессия, будорожа музыкой постоялые дворы, прошла по базару.

В жестяной мастерской гремели по оправкам молотки, сам хозяин с бронзовой шеей и расстегнутым воротом, обнажив удивительно белую, постоянно скрытую от солнца грудь, зычно зазывал приезжих станичников:

— А вот ведро — всем ведрам ведро: в воздухе кувыркается, о камень бьётся — и не ломается!

Он подкидывал вверх цибарку, сверкающую оцинкованной чешуей, — цибарка с лязгом и громом стукалась о землю, оставаясь, к удивлению покупателей, целой и непогнутой.

На линейках отдыхали заплесневелые бочонки с чихирём и кисловатым вином. Рядом на мангалах поджаривался шашлык из молодого барашка.

Митя проходил аллеей возов, оглушённый огнями помидоров и толчеёй базара. И вдруг из тысячи людей он сразу узнал знакомый пуховый платок и милую спину матери, покупавшей яблоки. Не подготовленный к такой встрече, он подкрался к ней сзади.

— Мам!

Яблоки испуганно посыпались из мешка, мать обернулась с глазами, наполненными радостным страхом, и тихо, оцепенелым шепотом пролепетала:

— Ми-митя?

С матерью Митя разговаривал только по-взрослому.

— Ну, чего нюни распустила? — сказал он строго, сам еле сдерживаясь от того, чтоб не разреветься. — Купила, что ли, яблоки?..

— Купила, купила, родной...

— Надо их собрать, — по-деловому распорядился он.

Набив мешок скрипящими яблоками, Митя взвалил его на плечи. Казачка, кормившая грудью ребенка в папахе, голосисто крикнула вслед:

— Тетка, возвернись — сдачу забыла!

Разговор шёл о пустяках, мать всё время порывалась спросить о главном, где он пропадал, но Митя сворачивал на яблоки.

— Меркой покупала или на вес?

— Ведром. Ты бы рассказал...

— Почем за ведро? — перебивал он.

— Четвертак. Худой ты...

— Подешевели, значит?

— Были тридцать. Где это ты штаны...

— Огурцы как, посолила?

— Бочонок надо к бондарю отдать — рассохся без воды... Давно надо, тебя вот не было...

— Отнесу. А почём нынче огурцы?

— Пятак за сотню.

Митя чувствовал, что мать, семеня и спотыкаясь слева, не сводит взгляда с его лица, и лишь по этой причине он взял и переложил мешок с правого на левое плечо, хотя ему и самому хотелось разглядывать её бесконечно. Но взрослому нежности не полагались, и поэтому он шёл немного впереди, стесняясь встречных. От слабости у Мити кружилась голова и дрожали ноги, но он нёс мешок с таким видом, словно это были и не яблоки, а резиновые мячи.

Во дворе школы маршировали солдаты, возле сторожихиного домика чадила походная кухня.

Обкусанной деревянной ложкой Митя черпал вчерашний холодный борщ, в сотый раз рассматривая прибитую над столом картину «Тайная вечеря». Шафранная карточка отца висела боком — Митя поправил её. Отец добродушно глядел с фотографии, словно одобрял Митино возвращение.

Глава десятая

Утопая в сугробах мыла, Митя свирепо скреб онемевший затылок, пригоршней выгребая из деревянного корыта горячую воду. Мыло отваливалось хлопьями, обнажая розовое, раскаленное тело. В маленькой кладовой полутемно. Мать ожидает за дверью с перекинутым на плечо полотенцем, и, хотя ему трудно намыливать свою спину, он стесняется и уже не зовет её, как бывало прежде. «Обойдусь и сам», — думает он, нахмурившись. Мать угадывает его настроение.

— Может, Федьку позвать? — справляется она из-за двери.

— А на кой он мне?

— Спину потереть... А то давай я помою?

Но в ответ слышится стыдливый возмужалый плеск воды.

Рубашка выутюжена до лоска. Митя с наслаждением влезает в её прохладную свежесть и застегивает на тонкой шее широкий воротник.

— Ишь похудел как, — печально замечает мать, — за ворот хоть руку просовывай. Прямо хомут...

Митя молча обрезает тупыми ножницами отросшие распаренные ногти и думает о Никите.

— Это всё пустяки, — отвечает он, — шея — она поправится, а вот ногу назад не приклеишь...

— Какую ногу? — спрашивает мать.

— Никита без ноги остался.

— Как без ноги?

— В больнице я с ним лежал...

— Ах ты, господи!.. Ну?

— Что «ну»? Надо проведать его. Испекла б чего, а я отнес.

В палисаднике замычал телёнок; Митя прислушался и нетерпеливо выбежал во двор, щеколда за ним звякнула с шумным изумлением. Телёнок, растопырив тонкие, неуверенные ноги, стоял за погребом — ушастый и смешной. Увиден знакомого, он мукнул по-приятельски и печально взмахнул хвостом.

— Скучаешь, брат? — Митя легко потрепал его за плюшевое ухо.— Хозяина ждёшь?.. Он, брат, не скоро выздоровеет... Потерпеть придётся.

Телёнок выслушал внимательно и, косясь исподлобья, тяжело, по-человечьи вздохнул.

— Понимаешь?.. Ишь ты, скотина! А я тебя видел, когда нос мимо гнали, ты траву щипал... Чего ж, или русского языка не понимаешь? — Митя почесал ему затвердение ещё но выросших рогов — телёнок шутливо боднулся.

— Ах ты, бездельник, колоться вздумал?

Подняв палкой хвост, телёнок по-ребячьи запрыгал по двору.

Митя вышел за ворота. С затаённым нетерпением и желая продлить то необыкновенное чувство ложной скромности, с каким обычно человек собирается поразить знакомых какой-либо необычайной новостью, он подошёл к светлым Полиным окнам. Белые занавески, задернутые чьей-то заботливой рукой, сияли добротой и радушием. Прежде чем войти в комнату, он присел на тёплые каменные ступеньки, нагретые за день солнцем. На железной дороге приветливо помаргивал зелёный огонек, обозначавший, что семафор открыт. В густеющих сумерках угадывалась толстая невысокая труба разрушенного стекольного завода. Возбуждённый предстоящим свиданием, Митя наслаждался своим состоянием. Всё ему казалось хорошим: и вечер, и семафор, и труба, и песок под ладонью, занесённый на ступеньки прохожими, а особенно — светлые окна.

«Однако прохладно», — дрожа совсем не от холода, подумал Митя и поднялся со ступенек.

Тёмный товарный поезд, прищёлкивая на стыках колесами, прокатил к морю, и долго ещё, угасая, откликались следом рельсы.

В Полиных сенях волнующе пахло подопревающими грушами. Митя потянул к себе обитую войлоком, мягкую дверь и остановился на пороге: во второй, освещённой комнате шумела и веселилась оживлённая компания. Веселье ему не понравилось, он ожидал другой встречи.

— Кто там? — спросила Полина мать, вглядываясь в сумрак кухни.

Ми я промолчал.

— Анна Егоровна, слушайте дальше, — потянул её кто-то за рукав.

— А ну, погодите, — отдернула плечо Анна Егоровна, — мне показалось, хлопнули дверью.

Говор угас.

— Кто там? — снова окликнула она, загораживаясь от света.

— Я... — отозвался Митя сиплым, пересохшим голосом.

— Митя пришёл!

— Митя?! — Стул заскрипел и хлопнулся о пол выгнутой спинкой: Поля выбежала в тёмную кухню с распахнутыми руками.

— Я ничего не вижу, тут темно, как в яме... Иди сюда. Папа привез из Туапсе каштанов, и мы тут развлекаемся.

«Вот почему в сенях так пахнет грушами», — догадался Митя.

Она нащупала в сумраке его руку и потащила за собой, на свет.

За столом сидели Анна Егоровна, Полин отец Фёдор Иваныч, покручивавший улыбчиво опущенный хохлацкий ус, и Сашка, перекрещённый через оба плеча светло-жёлтыми хрустящими ремнями. На кровати скучал с гитарой его товарищ, густо усыпанный угрями.