Наполненная дождевой водой колея извивалась по-гадючьи, Митя старался в неё не наступать.
Звякали удила. Нивесть откуда дорогу пересекла кудлатая собака и, поджав нагруженный колючками хвост, трусливо нырнула в подсолнухи.
Махнуло рваным рукавом косопузое безголовое чучело.
— Уморился? — приотстала немного сестра. Голубые полукружья таились под её поблекшими глазами, мускулы лица обмякли. Митя удивился, как она постарела.
— Есть хочу! — стесняясь, сказал он, глядя на её забрызганную грязью юбку.
— Потерпи немного, уж скоро дошагаем.
Спины обозников колыхались не в такт, обнаженные головы гнулись, придавленные скорбью.
Узкоплечий казак, неожиданно для всех, отчаянным фальцетом затянул песню:
Атаман, наш атаман-ан...
Конвойные словно обрадовались ей и дружно поднесли:
Фуражечка набекрень,
Леворверчик на ремень...
Худой, с лычками, долго тянул последнюю ноту и оборвался. Далеко замаячил, словно приподнятый на воздух, зеленый купол монастыря.
Пошли знакомые места.
«По нашей улице поведут или по Почтовой?» — думал с тревогой Митя.
Выгон ему показался чересчур широким. Вон и хата с завалинкой.
«По нашей, по нашей, — просиял он, всматриваясь горящими, нетерпеливыми глазами в дворы, — сейчас кого-нибудь из знакомых встречу!»
Бурые от дождя заборы, полувысыхая, линяли под солнцем, на улице стояло томительное безлюдье, Митя оглядывался по сторонам, но нигде ни одной души не было — улица словно вымерла. Вот семешницын двор, с утоптанной возле ворот площадкой, здесь он постоянно обыгрывал соседских ребят в альчики.
На Сашкиных воротах, изображая флаг, качалось молочное байковое одеяло. Сам Хорьков, по-видимому, только что прибивавший одеяло, стоял с лестницей на плечах. Заметив пленных, он быстро скрылся в воротах и вскоре появился, держа за хвост сплюснутую дохлую кошку. Его ушастая голова торчала на туловище, как глобус на подножке. Обождав обозников, он раскрутил кошку, прицеливаясь в середину кучи, но швырнул неудачно и чуть не выбил из седла гололобого. Тот повернул коня, догнал испуганного Хорькова и остервенело начал полосовать его плетью: Сашкин отец еле добежал до ворот.
Три Полиных окна с белыми опущенными занавесками отражали топающих по луже обозников. Лужа сияла, до краев налитая солнцем, на стеклах окон вспыхивали серебряные огоньки брызг. Митя с надеждой вглядывался в окно с открытой форточкой, но занавеска там висела недвижно. Чуть отстав, Митя присел на корточки и крикнул под лошадь тоскующим зовом:
— По-оля!..
Никто не откликнулся. Митя позвал громче:
— По-о-оля!
Широкое копыто расплющило жидкое солнце, забрызгав Митино лицо. Конвойный казак легко подтолкнул его:
— Ходи малец, не скули понапрасну!
Оглядываясь и отставая, Митя с болью уходил от знакомых окон. Тихо подплыла калитка с железным кольцом. За решёткой палисадника щипал траву шалаевский телёнок. Вот оно и крыльцо. В полуотворенную калитку шмыгнула кошка. Где же мать?.. Митя растроганно глядел на свой дом. Не помня себя, он рванулся к калитке, но спину обожгла горячая плеть.
— На место, окаянная душа!
Спотыкаясь, с приподнятыми плечами, горестно зашагал Митя с толпой пленных обозников и долго ещё оглядывался на родное крыльцо.
На балконе серого четырехэтажного особняка стояли две' дамы и с ними подтянутый офицер без фуражки, с белокурой бородкой. Молодая тонкобровая девушка слушала его, распахнув ресницы, дама в черном платье рассматривала проходивших в лорнет. Увидев Митю и сестру милосердия, она полуобернулась к офицеру. Он вежливо выслушал её и что-то ответил, по-видимому, остроумное: обе дамы рассмеялись.
На главной площади расположился артиллерийский обоз. Пятеро солдат разрывали братскую могилу, сравнивая её с землей. Чугунный памятник, опутанный веревками, лежал набоку: отломанную с него звезду насмешливо примерял к груди юноша в английской шинели. Деревца, насаженные в маевку школьниками, были поломаны и обглоданы лошадьми. Трехцветные знамена полыхали на домах, солдат в подкованных ботинках обтягивал вывеску парткома снежно-белой парусиной с надписью: «Комендант города». Из парадного вышел тонконогий офицер с двумя звездочками на погонах, нарисованными химическим карандашом, сожмурился от солнца и, выслушав казака с лычками, коротко приказал:
— К вокзалу!
Сам он пошёл по тротуару, озабоченно потирая ладонью высокий бледный лоб.
Дробно стуча сапогами, повстречался взвод пехоты, направлявшийся к мосту.
На станции отобрали восьмерых пленных и под охраной двух казаков погнали чистить отхожее место. Митя услыхал из-за двери боязливый вопрос обозника:
— Господин казак, чем же чистить, лопатку бы?
— Руками, руками — чево застеснялся? Сами нагадили, сами и убирайте, ну!
Остальных повели к тюрьме.
У Мити подгибались от усталости ноги, звенела голова, в тумане проплывали сверкающие витрины и нарядные вывески шашлычных.
Глава восьмая
Митя лежал на холодном кирпичном полу. Сестра ухаживала за ним, по-матерински облепляя лоб мокрым платком. Обморочная бледность Митиного лица тлела в темноте призрачным пугающим светом. Арестованные гудели, чадили табаком, робкие огоньки вспыхивали от затяжек и гасли.
Митя поднимал вялые веки и обводил камеру взглядом безразличия и отчужденности: люди громоздились, как мешки в амбаре, — серые, одинаковые. Они гудели, кашляли, чесались. Мите было скучно. Вот умрет он, никому не нужный, оставленный всеми, и будет хорошо. Вынесут его из камеры под мышки, как редактора, и повезут на кладбище. Народ будет останавливаться и спрашивать: «Кого это везут хоронить?..» А сестра (она, конечно, за гробом идёт) печально ответит: «Везут в том гробу одного молодого человека и героя — Дмитрия Муратова». — «Ай-яй, — начнёт удивляться народ, — такой юный и уже герой, — отчего же он, родимый, помер?..» — «Белые замучили, — ответит сестра, — есть не давали...» Народ заволнуется, ахать начнет, некоторые немедленно домой побегут и притащут хлеб, яйца и венок. Из колбасы. Всё это положат на него и следом пойдут, переговариваясь вполголоса. А он незаметно откроет глаз и кусь-кусь колбаску. Пока донесут до кладбища, а веночка-то и нету...
Митя тускло улыбается и приятельски гладит сестру по руке. Она низко наклонилась к нему, тронутая припадком нежности:
— Ты что?..
В её ресницах перебегают синеватые искорки.
Митя опускает веки и безмолвно продолжает гладить её руку: ему хорошо...
Лязгнул отодвигаемый засов. По полу пробежал свежий холодок. Линялый огонек лампочки,- не светя, заплавал в чаду, как желток в молоке. Винтовочные приклады с подскоком стукнулись о кирпич — камера стихла.
— Головко Антон, Аханов Иван, Давтян Погос, Кухта Константин...
Не открывая глаз, Митя узнал офицера с химическими звездочками. Он называл фамилии, давясь зевотой, будто читал поминовение об усопших.
— Гудименко Анатолий, Агабеков Агабек, Танцура... Собирай вещи!..
Арестованные не шевелились.
— Ну!
Тишина пухла, люди дышали тяжело, словно надували тонкий пузырь, готовый вот-вот лопнуть. Кто-то громко по-простецки икнул.
Освещая лампой хмурые лица арестованных, офицер, наступая на спящих, полез по камере, стараясь угадать тех, кого он назвал.
— Твоя как фамилия? — уперся он в обозника с улыбчивыми щеками.
— Моя?.. Танцура.
— Чего ж ты не откликаешься, раз вызывают?
— Так вы ж на расстрел небось отбираете?.. А мне помирать нема охоты.
— На какой там расстрел? Просто в другое место переводим.
Споткнувшись о Митину ногу, офицер чуть не уронил лампу.
— А это ещё что такое?.. Больной?
— Мальчик. Из цирка. Случайно приблудил к обозу и, как видите, захворал, — быстро пояснила Леля, глядя на офицера снизу вверх.
— Хм... А ты?
— Сестра милосердия. С госпиталем отступала.
— Годунов, — обернулся офицер, — отправить больного в лазарет. А женщину ко мне. На допрос.
Во дворе шумели деревья, бойкий флюгерок поскрипывал на воротах, из отворенной сторожки несло поджаренным хлебом. Митя, покачиваясь, шёл к сторожке в сопровождении солдата, лузгавшего семечки. У дверей солдат остановил его и усадил на порожек.
— Обожди тут, я скоро вернусь.
У Мити кружилась голова — золотисто-оранжевые обручи, чудилось ему, катились по тёмному двору, синие, зелёные, ослепительные шары тянулись ввысь. Привалившись стриженым затылком на угол ступеньки, он втягивал полной грудью ночную свежесть. К горлу подкатывалась тошнота. Из дверей на стену с решёткой падал свет.
Под затылком угнулась доска: кто-то вышел и выплеснул на землю воду. Визгливо заскрипел палец по мокрому стеклу — по-видимому, мыли тарелку. Ступенька опять скрипнула, человек вернулся в сторожку. По полу покатилось что-то круглое и тяжёлое — тяжёлое потому, что, поднимая, человек крякнул от усилия. Звеня заскрежетал нож, оттачиваемый о край тарелки. Тупо ударили, и Митя услышал, как радостно треснул арбуз. Еле сдерживаясь, он подполз к двери и заглянул в щель: на длинной скамейке устроился верхом загорелый солдат в откинутой на затылок английской фуражке и широкой зубастой пастью отхватывал сразу по полскибки, выплевывая на тарелку черные семечки. Обгрызанные корки солдат выбрасывал на двор. Митя было прицелился поднять одну из них, но к сторожке по освещённой аллее шли обозники, оцепленные конвойными. Они закрывались от света рукавами и ныряли в дремучую ночь, как в болото. Солдат с арбузом выскочил на крылечко и, положив ладонь на брови, вгляделся в темноту. Брякнув связкой ключей, он побежал отпирать ворота.
...Двуколка, устеленная охапкой душистого сена, тряслась на высоких кованых колесах. Митя дремал на сене, укачиваемый однообразной тряской.
В памяти возникало прохладное весеннее утро. Они с водовозом Османом возвращаются с реки. Мать пришла с базара. Она выкладывает из кошелки связку толстых поджаренных бубликов, кувшин с кислым молоком, смородину и сырой примятый творог. На низком круглом столике под акацией бодро поёт самовар, окутанный сиреневым паром.