Первые ласточки — страница 2 из 65

е — уверенность в том, что они никуда не уйдут, О-ни не уй-дут! Да, наверное, они не уйдут…

Однажды у ночного костра, после горячей стычки с бандой, когда их со всех сторон обступила темнота и неизвестность, Роман Иванович Иванов, год назад выбранный председателем Мужевского сельсовета, поведал партизанам о Владимире Ильиче Ленине. И тогда Гриш услышал: Ленин — это человек, за которым стоит вся партия большевиков и трудящиеся всей земли. Ленин — вождь всех бедных, вождь всех угнетенных. Мир — чумам, война — хоромам! Ленин сказал: все люди — братья. И зырянин брат вогулу, брат остяку, и остяк — брат ненцу-ярану. Нет диких народов, есть дикие хозяева. Дикие, как волки. Волк берет не кусочек шкуры, а жизнь. Так и хозяин — вынимает у бедного душу. И вот Ленин против всех диких.

— Если уже поднялся весь народ, — говорил Куш-Юр, — то его нельзя победить никаким выродкам!

В самые трудные дни Гриш обретал веру в смысл жизни. Нет, прежде всего он верил в себя, и он не терял своей веры даже тогда, когда развалилась первая коммуна-парма, в которую он вложил свою душу, свой труд. Что ж, в чужие головы свои думы не вложишь! Не поняли еще люди преимущества общего труда — завтра поймут! Да и перехватили малость тогда, обобщив даже домашнюю утварь… горшки, черепки, петли-капканы. Это тоже надо понимать… В следующий раз уже нельзя делать таких ошибок! А кто поможет?

«Умер, умер он, Владимир Ильич, — опять застучало в висках Гриша. — Отлучились от страха, неужели в страх войдем? Надо развести великие костры, чтобы пламя небо доставало… звезды и луну. Чтобы на огонь пришли люди разных земель, люди разных лиц и обычаев… И все вместе думать стали, как дальше жить…»

4

Луна опустилась к горизонту за угрюмую стену лесистых увалов. Не слабеет северный ветер — резкий, жгучий. Медленно поднимается позднее утро. Льдистый ветер скоблит широкую улицу, раскачивает кедры, тоскливо гудит в печных трубах. Зря не выйдешь. Ох, как не хотелось Сеньке Германцу выходить во двор. Жеребенок что ребенок — пить давай, коли время тому пришло. Набросил Сенька на себя худенькую малицу, затянулся ремнем, как веник-голик, и натянул капюшон на брови. Прорубь на реке крепко затянуло льдом — никто, видно, еще не ходил сюда. Пробовал разбить — не мог, а с собой ничего не взял. Чертыхаясь, поплелся он с жеребцом по ровному, укатанному полю на север, к другой проруби. Ветер встречный, лютый, режет лицо, выжигает слезу. Пока шел, отморозил добела нос и щеки, но не почувствовал. Прорубь открыто парит. Напоил коня, маленько подумал, куда идти — назад ли по полю или между домами и по улице налево. «Да по ветру почти до самой избушки», — решил Сенька и тут почуял, что продрог до костей.

Озыр-Митька — Богатый Митька, — одетый в новую малицу и добрые кисы, внимательно разглядывал, правильно ли, прочно ли заложен фундамент двухэтажного дома. Озыр-Митька ставил его рядом со своей многокомнатной избой. Эту ночь он спал беспокойно, видел почему-то во сне черные флаги, людей в черных малицах, людей с темными лицами. Даже в такой мороз вышел проверить-прикинуть — не зряшная ли такая работа в смутную пору, когда не знаешь, куда и как повернет будущее.

Пока смотрел сруб, проверяя крепость венцов, услышал новость — умер Ленин. Да-да! Ночью из Обдорска прибыл нарочный, весть донес, что Ленина нет в живых. Эгрунька, сестра Озыр-Митьки, слышала от кого-то. Сейчас зять — ненец Яран-Яшка пошел к Варов-Гришу — узнает что-нибудь.

Сенька, низенький, маленький и щупленький, легко подгоняемый ветром, семенил с жеребцом по улице. Озыр-Митька, защищаясь от стужи, удивился, увидев его:

— Ты как попал в наш край?! Погода-то — ядрена палка! Может, прогуливаешься? Невесту ищешь, чтоб на жеребце прокатить, а? — захихикал он женским голосом.

Сенькину беду он знал. Сенька теперь один, без жены своей, без Парасси. Снюхалась она в Вотся-Горте с Мишкой-Караванщиком — «у них в коммуне все общее, всякая баба на всех!» — и, вернувшись в Мужи, в первое же лето уехала с ним на низ, за Обдорск. Всех троих сыновей забрала с собой, а троих дочерей, три пасти ненасытных, оставила Сеньке-придурку. Вот так-то! Корову заставила продать, а деньги — пополам. «Вот она, социализма, — хихикал Озыр-Митька. — Бабе волю дали, сравняли под мужика». Мишка, конечно, науськал ее. Своих-то, вылитых двух близнецов, рыжих Зинку-Зиновея и Минку-Миновея, жалко было оставлять без пая. А на Сандру, на законную жену свою, Мишке наплевать. Пришлось Сеньке Германцу под осень приобрести годовалого жеребенка, надеясь на будущего коня. Никакой другой живности нету при ветхой избушке. Вот и забота — утром и вечером водить жеребца на водопой.

— Чего молчишь? Невесту ищешь? — хихикая, говорил Озыр-Митька.

— Нет. Там стыло. Водил сюда, — лепетнул Сенька, потому что язык у него был «гнилой» — неповоротливый язык. И оттого слова у него неясные, мутные, ползут, как грязь на дороге.

— А-а… Постой-ка… — подозвал Озыр-Митька.

— Некогда…

— Да погоди, говорю. Есть вопрос.

— Какой вопрос? — Сенька остановился.

— Иди поближе… — подманивал Озыр-Митька, широко расставив ноги. Сенька подошел, ведя за собой жеребца.

— Говорят, умер Ленин, — прищурился Озыр-Митька.

— Какой Ленин? — не понял Сенька. — Какой такой?

— Он — один. Ленин-то…

— Не может быть!.. — Сенька испуганно отступил на шаг.

— Почему не может быть? Человек же он. Жил-жил да умер. Нахозяйничался… — Митька хихикнул.

— Вот беда-то… — съежился Сенька. — Как же мы жить будем?

— Как? По старинке, думаю… Вон Яшка идет. Сейчас узнаем. По старинке, чтобы богатые, крепкие разумом люди правили. А не рвань. Ну что, Яшка?

Яран-Яшка улыбался во все широкое лицо, бегло бросил на Сеньку взгляд и сказал:

— Правда, правда! Гришка палку для флага кончает делать. Длинную! Все плакают. О Ленине только и говорят. Не знают, как жить станут! Жалеют шибко…

— Вот видишь, Сенька Германец? А ты не верил. «Не может быть!» — передразнил Озыр-Митька. Он сразу заметил, что нос и щеки у Сеньки побелели, но ничего не сказал. Яшке и пробегающей мимо из дому белокурой красавице Эгруни кивнул и прищелкнул языком — пусть, мол, помучается ради праздника. Но Эгрунь не вытерпела, засмеялась громко:

— Заживет до новой Парасси!..

Сенька поморгал длинными закуржавелыми ресницами и, ничего не поняв, пожал плечами.

— Зачем Парасси? Горе случилось. — И печальный, скомканный, быстро повел жеребца.

Навстречу ему из-за угла соседнего дома вышел высокий, плечистый мужчина в малице с откинутым капюшоном. Угольно-черные кудрявые волосы закрывали уши. Гажа-Эль — Алексей-Гуляка — шел по улице, принюхиваясь и вглядываясь в окна. Сегодня, видать, не успел еще выпить — трезвый. Поздоровались, Гажа-Эль сразу же увидел обмороженное лицо Сеньки.

— Ты, Сенька, белый, как береста. Сгибнешь… Давай натирай!

Тот пощупал опухшие щеки и нос, посмотрел сердито на Озыр-Митьку и Яшку, принялся тереть лицо снегом. Эль свирепо взглянул на них, пострашал тяжелым, как кувалда, кулаком. Сенька начал говорить Гажа-Элю что-то очень важное.

— Якуня-макуня… — донеслась к Озыр-Митьке поговорка Гажа-Эля. — Умер?.. Ленин умер?!

Митька увидел, как Сенька и Эль посмотрели на него недобрым взглядом и свернули направо, между избами. Знать, к Варов-Гришу.

— Нашлись хозяева, голодранцы. — Озыр-Митька выругался негромко. — Мы — хозяева! Были и будем!..

5

К десяти часам утра не потеплело, хотя ветер приутих. Наоборот, мороз стал еще злее, сгустив воздух в зыбкий туман, в котором низкое солнце походило на луну. Солнце было без лучей. Солнце было холодным. Солнце было серым, ни одна живая краска не трепетала ни на небе, ни на земле. Только высоко над Нардомом кроваво-черно стекал по древку траурный кумач.

Люди, оповещенные с ночи, шли к Нардому, и еще никогда на улице поселка не было так много людей и никогда не было так тихо. Люди смотрели на траурный флаг и опускали глаза. И частицы их печали сливались воедино, становились такой огромной и нестерпимой скорбью, что каждый из этих людей бессознательно старался нащупать локтем локоть другого.

Люди стекались к Нардому, но почему-то не решались войти. Они плотной и молчаливой толпой обступали высокое крыльцо и замирали в нетерпеливом и тоскливом ожидании.

Чужеродно заскрипела в тишине дверь. На крыльцо вышел Куш-Юр. И тишина стала еще плотнее — такой плотной, что трудно стало дышать. Председатель сельсовета был без шапки. И люди, увидев его бескровное лицо, неузнаваемое от страдания, повинуясь какому-то единому побуждению, тоже обнажили головы.

Горячечные глаза Куш-Юра вглядывались в лица, в глаза тех, кто стоял перед ним. Увидел он комсорга Вечку, его помощника Халей-Ваньку и Пызесь-Мишку. Он судорожно сглотнул раздирающий горло плач и сказал совсем не то, что намеревался, ступая на крыльцо:

— Вот… Остались одни… Без Ленина…

И вдруг женское рыдание навылет прожгло сердца. Сдерживаемое всхлипывание пробежало по рядам, и Куш-Юру на миг показалось, что он не выдержит горя, и сердце его разорвется, и так будет лучше и легче. Но он овладел собой.

— Без Ленина… Он был нам вождем и отцом. Как отец, он хотел для нас счастливой жизни. И как вождь он вел нас к ней… Он дал нам силу в борьбе за нее. И теперь никакой богатей с черным сердцем не смеет поднять руку на то, что принадлежит нам!..

— Гм… — хмыкнул Степка сзади, в последнем ряду, возле своих молодчиков, подосланных отцами послушать, что болтает Куш-Юр. — Как не так…

— Колотранцы, — поддержал его и Яран-Яшка.

Куш-Юр не слышал. Голос его креп от слова к слову. Светлело лицо. Во взгляде прежняя непримиримая твердость.

— Все, что дал нам Владимир Ильич Ленин, никогда не умрет, и старое никогда не вернется! И пока бьются наши сердца, он будет жить в них! Он будет жить в сердцах сыновей, а потом и внуков. Он хотел для нас счастья — и мы будем счастливы. Сегодня у нас огромное горе. Умер Ленин. Но есть на земле мы… И каждый шаг наш к общему счастью — частица его, ленинского, дела! И это бессмертно!