Первые ласточки — страница 3 из 65

Морозный туман густел над селом. Каменела тишина. И люди стояли неподвижно. Стекало на них алое зарево от склоненного знамени. И огонь этот был негасим.

Глава 2В Урмане

1

В феврале Варов-Гриш, изгнав из души печальные заботы, встал на лыжи, позвал собаку и собрался в лес — глухаря добыть да хоть того же косача. Опоясался патронташем, на поясе — нож, за поясом — топор.

— Побегли! — Он приласкал собаку, а та уже рванулась к темнеющему кедрачу, тоненько поскуливая, переполненная нетерпением и азартом охоты. Казалось, Мужи потонули в кондовой тайге,[5] в кедрачах, в сосновых борах и ельниках, непроходимых урманах,[6] но это на взгляд нездешнего, пришлого человека. Вокруг села клубились, переплетались, впадали одна в другую звериные и людские тропы, петляли вокруг болот и уводили в охотничьи угодья местных остяков. Крупную боровую дичь, глухаря да косача, пришлые охотники распугали, выбили за многие годы: и петли ставили, и слопцы. Но рябчик посвистывал в таежных ольховниках, да куропатка квохтала по моховым клюквенным болотам. Зайцы истоптали тальники мелких речушек.

Не раз пересекал Варов-Гриш то лисий след, то мелкий стежок горностая, то беличью тонкую цепочку. Давно он не ходил в урман, и сейчас ему бежалось легко, лыжи словно сами тянули в заснеженную зачарованность леса.

День оказался удачным. Гриш снял трех косачей и добыл глухаря да пяток куропаток. Он уже собрался повернуть домой и спустился в неглубокий распадок, и тут лайка насторожилась, забеспокоилась. Варов-Гриш, всматриваясь в синеватые сумерки, различил в устьице распадка невысокий, словно потаенный, костерок. У костерка стояли люди, держали под уздцы коней, и, приближаясь к ним, Варов-Гриш понял, что те кого-то ждали, перебрасываясь короткими фразами, в которых слышалось нетерпение. Одного Варов-Гриш узнал, то был Яран-Яшка, двое других были незнакомыми. Он решил не выходить на костер и прислонился к кряжистой сосне. Вскоре на тропе появилась третья подвода, из нее выпрыгнул Озыр-Митька в толстой малице и с винтовкой за спиной.

— Что долго? — грубым голосом спросил один.

— Путь не близкий… Куш-Юр возле дома крутился, — ответил Озыр-Митька. — Нюхает. Два глаза, а хочет видеть как десять…

— Пуганите его, — резко перебил грубый голос. — Скоро он вас как щенят передавит…

— Не передавит! — захохотал Яран-Яшка и тронул лошадь. Маленький обоз свернул на проторенную тропу, что обегала ельник, и вскоре исчез, словно его и не было.

«Снова грудятся! — подумал Варов-Гриш. — Богатеи так и сбиваются в стаю. Выбили банды из лесов, так они опять на какое-то темное дело собираются. Может, яму с осетром где вскроют… А может, остяков ограбят? Нужно сказать Куш-Юру…»

Не догнать ему маленький караван. Варов-Гриш и не думал идти по следу, но его насторожила деловитая собранность этих людей и властность человека с грубым голосом. Такой голос был у волостного начальника, но того давно выкинули. Их, тех прежних, многих выкинули, да они возвращались, как оборотни.

Варов-Гриш осторожно приблизился к затухающему костру. Ведь стоянка, пусть короткая, может многое поведать. Двое были в валенках — эти, наверно, русские. Здесь наследил Яран-Яшка, он приволок сухару и суетился, раскидывая костер, а вот здесь, под елью, стоял в кованых сапожищах грубоголосый. Видать, вовсе не из этих мест, но почему-то не хоронится, в таких сапогах он каждому приметен. Водку наскоро выпили, стоя, бутылка горлышком торчала из сугроба, у костра маленько насорили осетровой шкуркой. И больше ничего… А почему таятся? Куда пошли-поехали, чего задумали? Однако в каждом опасность угадывать, ходить в лес да оглядываться? Нет. Подохнуть можно от такой жизни.

«Но вызнать их следует, — решил Варов-Гриш и позвал собаку, что шарила по кустам. — Домой пора… Елення поди заждалась. Да Илька просил беличий хвостик. Эх ты, Илька, родимая душа! Неужели не суждено тебе ходить на охоту?»

И незаметно со всех сторон набежали думы… думы… думы…

2

С двумя братьями, Петул-Васем и Пранэ, выехал он рыбачить тем летом верст за пятнадцать от Мужей в Васяхово. Началась путина, и торопился Гриш запастись рыбой на долгую зиму. Ильке минуло тогда три года — крепенький, подвижный, смышленый поднимался мальчонка, дружелюбный и доверчивый, и оттого знали его не только в селе, но и окрестные остяки, что по делам наведывались в Мужи. Тянулся он к людям, юркий и веселый, как бурундучок — посвистывал дроздом, кричал кукушей-кеня, ухал, словно филин-сюзь. Пел непереводимые птичьи песни, и за легкость звенящего смеха его одаривали люди кедровой шишкой, манком на рябчика, обломанной блесенкой на щуку, лебединым пером или беличьим хвостиком на забаву.

Но случилась беда, подстерегла росомахой. Собралась мать Елення на рыбацкий стан к Гришу, а Илька намертво вцепился в нее — «бери к отцу». Так и этак билась с ним Елення — как смоляной прилип. Не выдержала, взяла.

Заштормовала Обь, забилась волна в борта лодки-калданки,[7] северный ветер просквозил, выстудил мальчонку, и заледенел Илька хрупкой веточкой — руки-ноги ломала мерзлота изнутри. Заметался отец, ударилась в слезы Елення. К полудню голову мальчика свело набок, руки и ноги скрючило судорогой. Он впал в беспамятство. Елення не находила себе места, не выдержал и Гриш: обхватил голову руками, заплакал. Полгода кормили сына с ложечки. Постепенно голова выпрямилась, возвратилась речь, а ноги не действовали и стали сохнуть.

Дядька Петул-Вась, что служил в армии санитаром-ветеринаром, осмотрел Ильку и заявил сурово:

— Паралич.

Всех окрестных бабок и гадалок обегала Елення. Она дала обет: если сын поправится, пешком сходить в Абалакский монастырь, что возле Тобольска, за полторы тысячи верст. Елення впустила в себя чувство неискупимой виноватости перед сыном, впустила и принялась выращивать в себе то истовое страдание, что называется беззаветной материнской любовью. Как это — бегать, прыгать, залезать бельчонком в кроны кедров — и вдруг! Вдруг после трехлетней жизни, что начинала раскрывать свои маленькие чудеса и тайны, что ревела бурей над лесом и шептала шорохом звезд, кедровой хвоинкой и хрустким треском растущего гриба, вновь учиться ползать, распластавшись по земле.

По совету Петул-Вася Ильку каждый вечер сажали в деревянное корыто с горячей водой, сдобренной муравьиными настоями, укрывали с головой покрывалом. Мальчик задыхался, ревел, но его парили и парили, приговаривали:

— Коньэр ты наш! Потерпи чуток… Потерпи, коньэр-калека!

Началась бесконечная, изо дня в день, из часа в час, борьба за маленькое существо. И не только Елення — мать, терпеливая мать, принявшая на себя виновность, но и отец — Гриш, и дядьки, и тетки, и все село Мужи пыталось спасти ребенка. Сбереги его, Земля! Дай силы ему, Земля!

Илька полз по грани жизни и гибели. Выздоровеет, но поднимется ли на ноги? Хватит ли души взнуздать себя и прийти к людям, не вызывая у них жалости?

— Не горюй, детка, — жалеет бабушка Анн. — В твоем роду по дедушке-бабушке и певуны, и плясуны бывали. Даже иконы малевал один. Тоже был калека-коньэр. Аристархом звали. Авось Бог пожалеет — и тебя одарит уменьем к чему-нибудь. А сейчас слушай!

И добрая бабушка Анн пела ему песни, что придумывала на ходу. И песни ее были все время разными, редко они повторялись. Илька тоненьким голоском подпевал бабушке.

— Не горюй, детка! — ласковой ладошкой прикасалась бабушка к его головке. — Бог и тебя одарит каким-то уменьем, только ни ты, ни я еще не знаем. Крепись…

3

В голубовато-серебристом свете зимней луны Варов-Гриш пересек речку Юган и быстро поднялся на взгорок к селу. В окнах тепло желтели огоньки, а над каждой крышей повисал легонький столбик синеватого дыма. Пахнуло березовым угольком, смоляной чуркой, потянуло запахом ухи и едва уловимым теплом хлеба. И серебристую эту тишину совсем не разрушали ленивый покойный брех собак, всхрап коней и позвенькивание уздечки, мирный вздох коровы и помекивание овец. Тихо… мирно, но в каждой избе живет и не уходит своя забота.

Варов-Гриш распахнул дверь и первым, кого он увидел, был Илька. Он сидел на полу, на оленьей шкуре среди деревянных коней и оленьих бабок — костей от студня. Прутиком-кнутиком собирал он их в табун. Кони откатывались на колесиках, а олени падали в густую шерсть шкуры.

— Ах! Папка! — протянул ручонки Илька. — Из урмана пришел! Кого ты видел в лесу, айэ! Ты видел зайку?

— Видел, видел, Илька! Он тебе куропатку прислал, — ответил Гриш, доставая из котомки птицу.

— Ты, айэ, видел в лесу и лисенка? — зажглись у Ильки глазенки, и он бочком-бочком, перебирая руками, подполз к отцу.

Елення отряхнула с отца снег, приняла ружье и патронташ, а Гриш присел на лавку и вынул из котомки чернущего косача с фигурным, изогнутым хвостом.

— Лисенок тебе косачонка послал! Как же! И лисенка видел!

— М-не?! Это он м-не коса-чонка?! — захлебнулся от радости Илька и принял в ладошку косача. — Он знает обо мне, лисенок!

— О тебе спрашивал и волчонок, — ответил отец. Он черпанул ковшиком воды и, не переводя дыхания, выпил до дна. — Волчонок кланяется тебе глухаренком.

— О-ой-ей-о! — зазвенел смехом Илька. — Это, айэ, не глухаренок, это же глухарище! — Илька пытался поднять над полом огромную птицу, но не хватило силенок. — Какие у него огненные брови, смотрите, какой у него клюв. Он, наверное, у него железный?

Илька крутился на шкуре вокруг птиц, забыл про оленьи бабки и разглядывал отливающие синевой перья, и мощные крылья, и сильные когтистые лапы. Но больше всего он обрадовался белке, гладил ее дымчатую шубку.

— Скоро приду! — кивнул Гриш Еленне и направился к Куш-Юру.

Тот сидел возле коптящей лампы и проваренной дратвой подшивал валенки. Он квартировал у Абезихи в маленькой комнатенке. Тут же жил и маленький сын Абезихи. Гриш плотно закрыл дверь и стал рассказывать полушепотом о виденном в урмане.