А председатель стоял и смотрел в сторону Обдорска.
— Вот я и на месте почти. Как раз успел! Что это так видны яркие огни? Посмотри-ка. Электричество, наверно. Богатые. Жгут даже светлой ночью, нечистая сила.
Гриш повернулся — точно: жгут почем зря!
— А им, понимаешь, жалко одну бочку керосина. На весь поселок!
Утром, позавтракав у старого знакомого Сирпи-Яка, где остановились, Куш-Юр пошел в райком, а Гриш отправился искать райторг. Потеплело, падал редкий мохнатый снег, как будто ночью и не буранило. Райторг Гриш нашел легко, но председателя не оказалось — ушел на партактив. Он отправился к заместителю:
— Здравствуйте. Вот письмо от Петул-Вася, заведующего мир-лавкой в Мужах. Вы должны две бочки керосину. Много других товаров. Прибыл забрать. Сейчас мужики в лесу, а в мае рухнет дорога. Давай, последний ход в Мужи!
— Но мы же отправили вам на днях керосин? — Голова заместителя сверкала на солнце — он был брит наголо. — Парнишка Канев Данька увез, да. Правда, одну бочку, четырестафунтовую. Однако больше керосину нету. Не встретили, что ль?
— Какого Даньку-Маньку? Никого я не встретил! Пустая, безлюдная дорога. Ночью приехал! — Гриш нарочно сделался сердитым и даже встал со стула. — Гоните две бочки! Я ничего не знаю! И что там по письму-заявке положено.
— Гм, — хмыкнул заместитель. — Не кипятись. Садись… Куда же девался Данька? Неужели дома еще? Отец-то больной, что смотрит? Еще спалит кого-нибудь — керосин ведь… — Заместитель крупный, широкий, с двойным подбородком, а по глазам видно: человек душевный и добрый…
Гриш еле удержался, чтоб не проболтаться про осторожного Даньку, который, верно, уже в Мужах. Буркнул, не садясь:
— Конечно, спалит кого-нибудь, и мы без керосина останемся. Или от развилки в Питляр повернет. У нас же темно еще. Гоните долг! Хотя бы одну бочку!.. Нельзя нам без керосина вернуться!
— Ладно, посмотрим, — заместитель погладил сверкающую голову. — Понаведаться надо сперва к Каневым. Вы идите, отдыхайте пока…
— Не-ет! Я доложен получить керосин и ехать сразу обратно, — сказал Гриш и вдруг осенило его: — Нечем кормить коня! Еле терпит. И овса нету…
— Знаю, была большая вода, корм пропал, — вздохнул заместитель. — А овса немного можете купить у нас в магазине. Знаете где? — Он написал записку продавцу. — Вот, на пятьдесят фунтов.
— О, это маленько-пригоженько хорошо! — Гриш переменил тон разговора. — Тогда надо бежать за овсом сперва. А потом прибегу за керосином.
Выйдя в коридор, Гриш встретил знакомого человека — Уля-Ваня, пожилого мужика. В толстой малице и кисах, с пустым мешком в руке Уля-Вань считал деньги у двери с надписью: «Бухгалтерия».
— О-о, кого я вижу! — кинулись друг к другу приятели и разговорились — кто да как живет, как поживает.
Гриш рассказал, что председателя сельского Совета Куш-Юра привез на партактив и обратным путем поручил ему Петул-Вась, родной брат из мир-лавки, прихватить керосин.
— А тут вот ерунда получается — не дают пока…
— Дак в Мужи отправили керосин с Каневым Данькой, парнишкой, — сказал Уля-Вань. — Знаю, работаю сторожем на складе райторга. Иду со службы и зашел получить аванс.
Гриш обрадовался:
— Значит, ты все знаешь? Есть там еще хоть одна бочка?
Уля-Вань ответил, что есть еще несколько бочек, но берегут — мало ли что, когда-нибудь понадобится.
— Когда-нибудь! Нам сейчас нужно. Вырву я керосин… — Гриш посмотрел сторожко вокруг, засмеялся. — Ей-богу!.. Да-а, а ты не дашь мне мешок купить овса в мир-лавке, а? У меня есть бумага. И денег немного давай — не прихватил с собой. Верну сегодня же.
Уля-Вань помялся, повздыхал, но дал немного денег и мешок, что свисал у него с руки.
Выйдя из райторга, Гриш улыбался:
— Начало есть. Все будет в порядке.
У Романа Ивановича день был насыщен до предела, но напряженность почти не утомила его. Он был возбужден, его захлестнуло нетерпение, хотя не суетился и сдерживал себя. Только сейчас, подходя к райкому, почувствовал, как далеко он отброшен от своих товарищей. Даже не расстоянием — подумаешь, каких-то двести верст бездорожья, — нет, он отброшен работой, в которой трудно различить, что важное, что — мелочь.
Куш-Юр нетерпеливо взбежал на крыльцо, над которым в безветрии свисал красный флаг с траурной каймой, быстро подошел к столу, где вставали на учет. В райкоме что-то неуловимо изменилось — то ли портрет вождя в скорбном траурном убранстве, то ли потемнели стены. Солнце процеживалось сквозь кумачовые шторы, и на желтом полу колыхались багровые тени… Что-то изменилось в райкоме. И это не осознанное, не понятое хлынуло в Куш-Юра, и он затревожился, заволновался, не угадывая пока причин. Здоровался со знакомыми, малознакомыми людьми, кому-то приветно жал руки, кто-то окликал его по имени, кто-то похлопывал по плечу и что-то напоминал, и Куш-Юр смеясь отвечал, но никак не мог отрешиться от заползшей в него тревоги.
Несколько обдорян, два-три активиста из Аксарки, пуйковские и ярсалинцы — все из ближних мест собрались в большой комнате, дожидаясь коммунистов из Хальмер-Седэ, с Полуя и Лаборовой. Но решили начать без них — оленям долго не стерпеть, стоят голодные.
Партийный актив открыл первый секретарь райкома, крупный, тяжелый, как медведь. Он стоял за столом, грузный от силы, и тужурка туго облегала широкую грудь. Куш-Юру он понравился.
Секретарь попросил всех встать и почтить память Владимира Ильича. Все встали — и русские в потертых пиджаках и косоворотках, и коми-зыряне в суконных куртках, и ненцы, так и не сбросившие легких малиц, длинноволосые и широколицые, и остяки с двумя косичками, в высоких тобоках,[8] с подвязками из красных лент. Глубоким молчанием, уйдя в себя, почтили память вождя, вот здесь-то Романа резануло по сердцу. Вот откуда тревога, вот почему ему было так не по себе — он не видел, да, он не увидел никого из прежних верных своих друзей, ссыльных большевиков, партийцев с дореволюционным стажем. Нету! Разметала жизнь, разметала по всем краям — многие уехали по указу партии туда, где наиболее трудно.
Роман ушел в думы, а слух наполнял уверенный, твердый голос:
— Мы, коммунисты Севера, — это говорил новый секретарь, — мы должны дойти до сердца каждого трудящегося человека, вселить и укрепить в нем веру в наше дело. «После Ленина — по ленинскому пути» — этот лозунг, товарищи, не на один этап, не на сегодняшний отрезок времени, он на всю нашу жизнь!
Доходчиво и горячо говорил секретарь, говорил о хлебе, угле, чугуне, о заводах и шахтах, о союзе рабочих и крестьян, о Сталине, о Кирове, о Серго Орджоникидзе — видно, он хорошо знал, что происходит на Большой земле. Но ни слова не сказал секретарь о рыбе, о рыбаках, которые жизнь свою черпают и вытягивают сейчас из реки, ничего не сказал секретарь об охотниках, что всю зиму не выходят из урманов, из глубоких снегов, добывая пушнину. Ненцы словно окаменели в своих малицах, сидели неподвижно, чутко вслушиваясь в голос секретаря, но тот ничего не говорил об оленях.
— Я человек здесь новый, товарищи, — словно угадав мысли Романа, сказал секретарь. — И пока что заменяю тяжело заболевшего секретаря. Многое из того, что происходит в районе, мне неизвестно. Я понимаю, что трудно принимать чужого, — он по-доброму усмехнулся, — пришлого человека. Но дело не терпит, в области не стали ждать конференции и назначили меня к вам. Поэтому, товарищи, прошу вас честно, по-партийному, по-ленински рассказать о трудностях, о положении дел в ваших организациях.
Недолго мялись активисты. Роман Иванович не стал подниматься на трибуну, просто вышел к столу и, одернув пиджак, волнуясь, перебегая от одного к другому, заговорил о наболевшем. Он поведал о большом своем селе, о Мужах, что издавна было центром зырян на Оби. Роман не жаловался и не прибеднялся, когда говорил о рыбе, о рыбных угодьях, о пушном промысле, о малосильности хозяйства, о бескормице. Говорил открыто и жестко — все как есть. Нет школы, вовсе нет, та, что была при церкви, закрыта. И совсем мало грамотных, а в темноте как строить новую жизнь? Ходишь, будто по лесу в темную ночь. Нет больницы, да какой там больницы, медпункта нет, до сих пор к больному ведут бабку, знахарку. Если царская власть держала людей в темноте, то мы, коммунисты, должны дать школу. Мы должны дать им врача и фельдшера, мы должны беречь здоровье и жизнь людей. И перед Романом вставал ползущий на коленках, весь скрюченный, как корешок, голубоглазый Илька, и похудевшая, с горящим лицом, тающая на глазах Сандра, и простуженный Сенька Германец, и чесоточные ребятишки, и медленно угасающие старики. А сколько умирает остяков — от трахомы, от чахотки, от всяческой заразы? Доктор нужен — лечить, учитель нужен — осветить темноту жизни.
— Не станет жизнь новой, если продолжать все по-старому, — так сказал Роман Иванович и увидел, что секретарь быстро пишет в свой блокнот. — Не станет она новой у малограмотных, которые не могут прочитать газету, не станет новой, пока в ней знахари и знахарки, шаманы и бабки-повитухи и костоправы-коновалы.
Один из обдорян, израненный колчаковскими шашками, едва выживший, с горячими незатухающими глазами и хриплым голосом, задыхаясь от ненависти, прервал Романа:
— Брось! Ты это брось, Роман Иваныч. Лекари тебе и пекари, учителя тебе и няньки! Брось, не время еще — нужно контр-ру, — он зарычал и заскрежетал зубами, — контр-рру, рас-падли-нуу выдирать. Выжигать… Огнем… огнем… железом… Забыл, что горел в барже смерти… Забыл, что стал Куш-Юром…
Впервые Романа Ивановича при всех назвали Гологоловым, но не дразня, а напоминая, что остались еще враги.
— Да! Да! — шевельнулись ненцы в малицах, приподняли веки, ожили у них лица. — У нас в стойбищах, в юртах много дурных людей. Старшины живы, шаманы камлают, да! Хозяева работников, батраков держат… Стада свои прячут.
— Знаете, где прячут? — резко спросил секретарь.