Прополоскал Супонькин несладким холодным чаем рот, чтобы соль его не разъедала, затянул ремень широкий брезентовый потуже, чтобы кобура наганная в определенное, привычное место на ягодице встала, и вышел задами через проулок на огороды. А затем и в поле, махорки, сидя на камушке, покурить. Нынешний день числился по календарю выходным, воскресным. Правда, собрание правленцы назначили раннее: на десять утра. Покурил Супонькин на камушке, покрутился тощей задницей туда-сюда и, ощутив неудобство и жесткость гранитную, решил размяться, пройтись до вышки топографической, что посреди главного поля с озимой рожью торчит. Благо до начала собрания еще целый час.
«А вот я на вышку залезу! — решил про себя. — За лесом понаблюдаю. Чтой-то дымком тянет душистым… Не иначе торфа за Латышами взялись опять».
На вышку Супонькин сперва лез охотно. Что-то давнее, ребяческое, на миг в голову вступило. Но с подъемом постепенно выветрилось. Все чаще под руками и ногами Супонькина вздрагивали рассохшиеся перекладины ступенек, все чаще вообще вместо опоры открывалось свободное пространство, ибо, как зубы во рту уполномоченного, ничто в мире не вечно, и многие ступени башенной лестницы выпали, а чтобы через выпавшее перемахнуть — не тот харч нужен, не те три картофелины с солью, а нечто более существенное.
На первой же площадке Супонькин решил остановиться и дальше вверх не лезть. Зыркнул по сторонам глазками сонными, неумытыми: деревня сверху как на ладони, вся в сивой ржаной гриве так и утонула. Ежели б не деревья, не тополя да липы, за которые, как за поплавки, держались домишки, захлестнуло бы кудрявой хлебной волной селение с головкой.
Супонькин вдаль хорошо видел, лучше, чем у себя под носом. И вот там, на краю ржаного поля, возле самого леса, уловил он в колосьях какое-то шевеление, соринку какую-то постороннюю обнаружил в ровном колыхании житном.
«Ба! Дак ить — воруют…» — вспыхнула догадка в мозгу уполномоченного, мигом избавившегося от сонливости, как бы прозревшего от слепоты куриной.
Супонькин не стал проверять догадку, даже не посмотрел больше в ту сторону. Он, как вдохновенный пожарник, как жертвующий собой спаситель, ринулся вниз на одних руках, обдирая ладони, цепляя занозы. Ногами он только обнял одну из лестничных стоек и, словно по канату, разом скользнул туда, в пенное море, островком ржавеющее среди океана леса.
Чтобы не спугнуть нарушителя, Супонькин пробежал до леса по дороге в три погибели согнувшись, не высовывая головы из посева. Достигнув леса, он так же бегом забрался чуть глубже, лесистее, затем сторожко вышел на потравщика прямо из-за его спины и — раз! — сцапал объект за воротник рубашки, материя которой тут же негромко затрещала, расползаясь под его беспощадными пальцами.
— Замри, пакостник! И не вертухайся… Оружие применю, ежели побежишь.
И тут на руку Супонькина что-то капнуло. Теплое что-то, даже горячее. Оглядел Супонькин задержанного повнимательнее и, к своему удовольствию, обнаружил, что преступник хлипкого телосложения, мал ростом и вообще — мать честная! — ребенок… Сережка Груздев, дристун капустный! «М-да-а… Вредителишко вшивенький споймался, прямо скажем».
Пригляделся Супонькин к Сережке, а у того в кулаке пушистый такой букетик зажат, и колоски усатые с неспелым еще, молочным зерном так и торчат дыбом, словно волосенки на голове мальца.
«Ишь нюни раздул… Слезой разжалобить хочет. Отпусти такого, он тебе в другой раз косой тех колосков нарежет. Проучу!»
Уполномоченный перехватил худенькую косточку руки пацана, покрытую не то загаром, не то грязью несмываемой, всю в цыпках да царапушках, ту самую, которая букет держала, и, потянув ее за собой, направился в сторону деревни, обочь поля.
«Проучу, постращаю, чтоб неповадно…»
— Ты что же это, Груздев, государство разоряешь?! В прошлом годе неурожай, бедствие… А ты? Воруешь?
— Я сестренке… Замест цветов. Вот и василечки туда вставил. Болеет Манька, к стенке отвернулась…
— Болеет?! К врачу везите! Ты бы, ежели такой заботливый, в лес сбегал, ягод сестренке насбирал. Малина вон с кустов текет… Так нет же — его, пачкуна, в запретную зону влезть подмывает. А ты знаешь, что за это полагается? Тюремное наказание! Слыхал про такое?
— Слыха-а-ал… Отпустите меня, дяденька Супонькин. Я вам той малины целое ведро насобираю.
— Ты что же мне — взятку сулишь, так, что ли, тебя понимать?
— Я малины вам… А хотите — на вышку залезу?! На самый верх?! Не побоюсь, вот честное пионерское!
— Ты бы, «честное пионерское», воровством не занимался… А то — «мали-и-на»… Родину, которую твой батька смертью своей защитил, грабишь, стригешь ее, как мышь, обгладываешь! Ты бы вот, ежели искупить вину хочешь… ты бы взял и рассказал мне честно про кирпичный завод. Кто мину подорвал, чья работа? Наверняка ведь знаешь, с приезжим этим шпаненком питерским стакнулся, дружишь. Небось слыхал, что да как?
— Слыха-ал…
— Ну што, говори!
— Слыхал, как это… трахнет! И дым над лесом. У нас в избе даже кирпич в трубе обвалился. Дымит теперь печка. И кошка наша, Мурка, в тот самый раз от страху окотилась. Один рыженький, остальные серенькие…
— Ты мне в ухи-то не заливай! «Один рыженький»! Сказывай по существу. Кто диверсию учинил?
— Не знаю.
— Тогда пошли в правление. Колоски-то крепче держи, не роняй. Вещественное доказательство они. Шагом марш!
Сережка широко открыл глаза, рот его не закрывался с момента, когда Супонькин мальчонку за ворот рубахи взял. Босые, в ушибах, смелые ножки ребенка невесело побежали рядом с неумолимыми, в сизой пыли, парусинками уполномоченного.
Не пройдя и сотни шагов по волнистой полевой дорожке, Супонькин вторично попытался склонить Грузденыша к признанию, накренить его в свою пользу, но мальчик упрямо держался отрицающей версии. Слезы на затвердевших глазах давно высохли. Вся фигурка его напружинилась, словно к прыжку изготовилась. Он понял, что пощады ему от дяденьки Супонькина не будет, и, как мог, приноровился к обороне. О том, чтобы повиниться и тем самым выдать, предать Павлушу, Сережка втайне подумывал, но решил в конце концов, что Павлик лучше Супонькина, а стало быть — шиш «намоченному»! Их с Павлушкой двое, а Супонькин один. К тому же у Павлика вторая мина имеется. Возьмет да и применит.
— Скажи, хто взорвал, — отпущу на волю. У тебя вот сестра без вести пропала. Может, и ее хтойсь… взорвал. Сестру тебе жалко?
— Не-немного, — вспомнил Серёнька про Олю, которая теперь в далеком городе Гурьеве. — Мне Маньку, младшенькую, жалко. Болеет. К стенке отвернулась…
— Вот видишь, какой ты вредина! Старшую сестру не жалко…
Супонькин мрачно, с презрением смотрел сверху вниз на Серёньку, как на что-то бесполезное, лишенное смысла. Левая, не занятая ничем рука его потянулась к красному, примороженному зимой уху мальчонки. «Так бы вот и завинтил штопором. Да слишком поганое оно, ухо это припухлое… Ишь, шелушится, дрянь…»
— А-а, да што с тобой балаболить! Ступай, покажу тебя людям на собрании. Чтобы знали, какой ты есть пионер липовый, колоски воруешь.
Тропинка, по которой Супонькин конвоировал Груздева, проходила через обкошенный квадрат клеверища, где стояла вышка, как бы под брюхом сооружения, меж ее толстенных деревянных ног, проскальзывала. Неожиданно из-под одной такой ноги прямо на Супонькина вышел Павлуша. И заступил уполномоченному дорогу.
— Отпустите Сережу…
— Ты хто такой?! — Супонькин потянулся к Павлушкиному воротнику, не выпуская из другой руки рубашонку Грузденыша.
Павел сноровисто увернулся, отступив на шаг в шершавую рожь и одновременно выбросив из-за спины руку вперед: на раскрытой Павлушкиной ладони стоял деревянный расписной петушок.
— Берите…
— Што это? — опасливо отшатнулся заготовитель дров.
— Петушок. Художественное изделие.
— Мне?! — словно от близкого огня, заслонился Супонькин ладонью от протянутого гостинца. — Што ты, што ты… Зачем она мне, изделия эта? Не маленький.
— Не возьмете? У нее ведь и голос имеется.
Павлуша фукнул в петушка.
— Нет! Без надобности. — Супонькин постоял, остолбенело глядя на Павлушу, потом повернулся и пошел прочь. Сережку он от себя так и не отпустил. И вдруг побежал, тяжело дыша, в сторону деревни, оглядываясь и чуть ли не волоком таща за собой мальчишку.
В избе правления колхоза на собрании присутствовало человек двадцать народу. Собрание было общим, то есть обыкновенной сходкой. Пришли те, кто смог, и еще те, кто был обязан прийти, активисты. Если учесть, что в Жилине и вообще-то не более полусотни человек проживало, то посещаемость можно было назвать хорошей.
Помещение, в котором собрались жилинские колхозники, представляло собой квадратный зал, всю полезную площадь бревенчатого дома, исключая крыльцо и тамбур. Налево от дверей, возле самого входа, — давно не беленная, с пятнами от «прислонений» высокая печь-голландка с добавлением в виде плиты на две конфорки и отдельной топкой. На плите огромный, ведерной емкости, зеленый эмалированный чайник, зализанный черными языками копоти. И алюминиевая кружка на цепи, прикрепленная к дужке чайника. У противоположной входу стены обыкновенный стол, обеденный, сейчас покрытый красным полотном. В обычные дни — это рабочее место председателя Автонома Голубева. Пять длинных и достаточно широких скамеек, скрипучих и до костяного блеска отполированных штанами, простирались вширь до упора — поперек зала, как пять труднопреодолимых барьеров, не оставлявших между собой и стенками ни сантиметра просвета.
Зная сию особенность меблировки правления, Супонькин, держа мальчишку так же цепко, как и в поле, с ходу начал брать скамеечные препятствия, протискиваясь бесцеремонно в щели между спинами сидящих, благо собрание еще официально не началось и по-пчелиному глухо гудело, окуренное самосадом — табачком зловонным.
Сережка, которого тащил за собой целеустремленный Супонькин, пробежал по всем пяти скамейкам, не касаясь пола, как над пропастью, по пяти жердочкам.