Где-то под обломанной ветлой с кроной, похожей на веник, у старого скрипучего чигиря они останавливаются. Одноглазый высокий мерин скучно перебирает распухшими от опоя ногами, вертя лежачее колесо. Хлебнув в глубине колодца воды, ползут кверху ковши. Звенит дождь несчётных серебряных струек, растерянных дырявыми донцами ковшей. Колода, в которую опрокидывается наверху вода, и желоба, бегущие от колоды на бахчу, — все насквозь прохудилось, течёт, и чудесная пыльца рассеянной влаги свежит вокруг воздух, наполняя его волшебным запахом гнилого колодца.
Старикан-бахчевник отыскал у себя в бараке скороспелку арбуз в два кулака, попробовал — хрустит ли на нажим, подкинул его, поймал, протянул Аночке:
— А ну, красавица, отведай первого сбора.
Кирилл взрезал арбуз куцым клиновидным ножом, который старик сперва обтёр об армяк, валявшийся на земле. Плод был мясист, бледно-розов, не очень обилен янтарно-красными семенами и медвян на вкус.
Аночка уселась на армяк и стала есть, поплёвывая семенами и с присвистом всасывая сладкий сок. Кирилл стоял возле, ел сам и подавал ей новые куски, когда она бросала обглоданную корку. Словно ребёнок, она намазала у себя на щеках усы. Кирилл посмеивался ей по-прежнему молча.
Отдохнув, они пошли назад. Все время играючи, менялись расцветки неба, гор слева и волжской дали справа. Земля обретала покой перед коротким и чутким сном.
— Мы, кажется, слишком усердно молчим, — сказала Аночка.
— Значит, не хочется, да и зачем говорить? О себе вы ничего не расскажете, обо мне все знаете.
— Вас задело, что я так сказала… будто все знаю?
Он не ответил. Она глядела на него с нарастающим любопытством, как женщина, которая готовится испытать сердце близкого человека.
— Вы знаете, что я, девчонкой, передавала ваши письма Шубниковой?
Он чуть вздёрнул плечи.
— Неужели вы с ней не видались, когда приехали?
— Нет.
— Почему?
— Когда хотелось видеться, это было невозможно. Когда стало можно — не захотелось.
— Она вас очень любила.
Кирилл опять замолчал.
— Мы как-то говорили с вашей мамой. Она считает, что Лиза была чересчур слаба, чтобы составить счастье сильного человека.
— Но может быть, сильный человек сделал бы её тоже сильной? — сказал Кирилл.
Она подумала, по своей привычке низко опуская брови.
— Все дело, стало быть, в том, чтобы подчиниться?
— Довериться, — ответил он тихо. — Слабый должен довериться сильному.
Ей показалось, что он сам слушал себя удивлённо, как будто общение с ней открыло в нём особую, мягкую сторону души, которую он редко в себе слышал. У ней вырвался странный вопрос:
— Вы любите, когда вас боятся?
Он смутился, прикрыл рот и, не отнимая руки, ещё тише выговорил в ладонь:
— Простите меня… это — глупость.
Она тотчас улыбнулась, однако ответила сама себе настойчиво и убеждённо:
— Нет, нет. Любите. Я знаю. Это не глупость…
Уже спускались сумерки, свет был темно-рыжий, как опавшая хвоя, целые хоры трещащих кузнечиков вступали в ночное состязание. Пахло пересохшей горячей глиной и близким пастбищем, с которого недавно угнали скот.
— В такой вечер можно говорить молча, — сказал Кирилл.
— Я слишком болтлива? — весело спросила Аночка.
— Говорите, говорите больше, я хочу вас слушать!
Но они миновали все поле и вошли в слободку, не разговаривая.
Как только они повернули на свою улицу, перед школой вспыхнули и погасли автомобильные фары. Кирилл остановился на секунду и со внезапной уверенностью проговорил:
— За мной.
Они пошли очень быстро, совсем новым, подгоняемым тревогой шагом.
Шофёр, увидев Кирилла, подбежал к нему и вынул из фуражки конверт.
— Зажги фары.
В разящем белом свете Аночке показалось, что пальцы не слушались Кирилла. Он прочитал записку и сказал тотчас:
— Поехали.
Он занёс ногу в машину, но вернулся, взял Аночку за руку.
— Это я говорю только вам. Понимаете? Пал Царицын.
Он впрыгнул в автомобиль и уехал, не оглянувшись.
В тот же момент вышла на улицу Вера Никандровна. Сдерживая голос, она спросила, что случилось.
— Не знаю, — ответила Аночка, — он мне ни слова не сказал.
18
Не исполнилось месяца после похода Меркурия Авдеевича к Рагозину и не успел он хоть немного сжиться с сознанием, что ему угрожает смертная опасность, как его опять вызвали в финансовый отдел. Он отправился, точно на крёстную муку.
Но, против самых угрюмых ожиданий, Рагозин принял его хорошо и говорил с оттенком поощрения, впрочем без всякого желания разговор затягивать. Оказалось, проверка, произведённая в банке, подтвердила целиком показания Мешкова о его капиталах. Он действительно утратил все, и его наивность не к лицу, с какой он доверился посулам «Займа свободы» (в чём сначала нещадно раскаивался), теперь обернулось своей благодетельной стороной. Он был нищим и тем мог быть счастлив. «Никогда прежде деньги не спасали так, как теперь спасал пустой карман», — подумал Мешков, сообразив, что опасность миновала. Мысль эту с такой смелостью высказать он побоялся и облёк её некоторым орнаментом:
— В прежнее время как было не копить про чёрный день? Я от вас, Пётр Петрович, ничего не скрыл, да и не удалось бы скрыть: вы помните, как я жил. Что было, то было. Но зла я никому не причинял. Что имел — собрал по щепотке неустанными своими трудами, с одной-единственной целью: придёт старость — куда денешься? Теперь же, хоть я одной ногой скоро в гроб ступлю, всё-таки спокойнее: угол мне оставили, работу мне дали, а подкрадётся дряхлость, Советская власть обо мне позаботится, как о всяком трудящемся гражданине. Чего же ещё?..
— Ну, значит, на том и закончим, трудящийся гражданин Мешков, — сказал Рагозин, разглядывая его остро, но не особенно подчёркивая своё исследовательское любопытство. Впрочем, он быстро спросил: — Что золота у вас нет, вы подтверждаете?
— Подтверждаю.
— Вопрос ваш выяснен, можете спокойно продолжать службу у себя в кооперации. Вы ведь в кооперации?
Да, Меркурий Авдеевич служил в кооперации, и ему казалось, что он уже раз сто говорил об этом Рагозину. Но, откланявшись ему с признательностью и возвеселившись, что крёстная мука не состоялась и так все гладко окончено, он вышел на улицу с отчётливо протестующим чувством. Поощрение — спокойно продолжать службу — только ещё больше увеличило неприязнь Мешкова к этой самой службе, которую теперь он словно получал из рук Рагозина как снисхождение и милость. А милость была ему в тягость, потому что к десяти страхам, подстерегавшим его за каждым углом, служба прибавлялась одиннадцатым страхом и притом самым ужасным из всех.
Недавно к нему в магазин явились какие-то люди с требованием на бумажный товар для профессиональных союзов и, нагрузив целый воз, расписались и преспокойно уехали. Уже занося требование в книгу, Меркурий Авдеевич неожиданно почувствовал, как на душе захолодело от тревожного сомнения, и бросился к телефону. Тут он обнаружил, что никакие профессиональные союзы за товаром к нему не посылали: требование было подложным. Вне себя от страха он помчался в милицию. Пока там составляли протокол, думал, что уже не выберется на свет божий, а так и пойдёт за решётку. Возвратившись в магазин, он встретил поджидавших его агентов уголовного розыска и от нового испуга едва не потерял чувств. Но тогда вдруг объяснилось, что случай выручил из беды: где-то на городской окраине воз, въезжавший в ворота обывательского флигеля, вызвал подозрение этих агентов, был задержан, и они явились в магазин распутывать дело. Непричастность Меркурия Авдеевича легко устанавливалась.
Он отслужил в церкви благодарственный молебен за избавление от опасности. Но это не было избавлением от страха: он окончательно убедился, что служба будет его погибелью. Ведь не произойди такого спасительного случая, кто поверил бы, что бывший торговец и собственник Мешков, которому, в нынешних представлениях, как бы по природе положено заниматься обманами, не замешан в воровской махинации с товаром?
Нет, нельзя было спокойно продолжать службу. И, несмотря на освобождение от новой беды, грозившей, но и миновавшей по милости Рагозина, его истязала тоска, и ноги вели не туда, куда следовало. Он мог к тому же воспользоваться, что на службе его не ждали, потому что ушёл он по вызову начальства.
Меркурий Авдеевич всю жизнь предпочитал захудалые улицы. Покойница Валерия Ивановна терпит, бывало, терпит, да и раздосадуется: «Куда тебя, прости господи, тянет, обок с какими-то помойками?» Но он так и не изменил этой склонности даже для прогулок выбирать всегда задворки и пустыри. Он был не кичлив, а скрытен и больше всего опасался, как бы, лишний раз появившись в людном месте, не напомнить, что он богат.
Он свернул с оживлённой улицы, прошёл переулками, безлюдным бульваром в сизых, похожих на тальник, кустах, потом по краю наполовину засыпанного шлаком и мусором оврага и, перейдя его, зашагал нагорными дорогами к кладбищу. Было, как всегда эти дни, знойно, свет, пронизывая стоячую пыль, зыбко дрожал в воздухе, земля каменела в сухотке.
Меркурий Авдеевич помолился на могиле Валерии Ивановны, присел на насыпь. Он приходил сюда за утешением, весной — с лопатой, чтобы поправить бугор и упрочить крест, в большие праздники — чтобы раздать милостыню ссорившимся у ворот пронырам-нищенкам. Он слышал наплывавшее между крестов одноголосое панихидное пение: «Ужасеся о сём небо и земли удивишися концы…» Он вторил про себя: воистину ужаснулось небо! Воистину все концы шара земного дались диву! Что творится! Что только творится! Благодари господа, Валерия Ивановна, что он уже сомкнул твои очи, и они более не узрят иного страха, разве страха божия. Он поклонился могиле и, выйдя с кладбища, усмирённый душою и словно возмужалый от кротости, направился через Монастырскую слободку в скит.
Этот скит известен был больше под именем архиерейской дачи. Сейчас же за мужским монастырём начиналась роща, взбиравшаяся по взгорью и невдалеке окружавшая своими дубками усадьбу. За её стенами виднелись крашенные в жёлтое приземистые корпуса и церковный купол. Дачу эту занимал с недавних пор детский дом — заведение для мальчиков, которых прежде называли трудновоспитуемыми, а теперь — отстающими либо дефективными. Беспорядочные призывные голоса населяли от зари до зари в прошлом тихую рощу. Ворота в скит, раз отворившись после революции, теперь уже не закрывались, однако дубки были пока густы и пространство под дачей обширно, так что здесь ещё обретались, несмотря на полную перемену жизни, укромные кущи.