— На карту? — воскликнул Кирилл. — Зачем? Мы не игроки. Ваша жизнь нужна для славных дел.
— Я понимаю, понимаю! — отозвался Дибич с таким же порывом. — Я хотел, чтобы вы знали, что я во всем буду действовать только по убеждению, и никогда из самолюбия или ещё почему… Так что если я с вами разойдусь в чём, то…
— Но зачем, зачем же расходиться? — сказал Кирилл, поднявшись и вплотную приближаясь к Дибичу. — Давайте идти в ногу.
— Давайте, — повторил за ним Дибич, — давайте в ногу.
Они улыбались, чувствуя новый приток расположения друг к другу и радуясь ему, как всякому вновь открытому хорошему чувству.
— Я вот ещё что придумал, — сказал Кирилл. — Ежели какая непредвиденная задержка в наших сборах, то вы отправляетесь с эшелоном, а я доделываю здесь необходимое и нагоняю роту в Вольске, на автомобиле.
— Откуда же автомобиль?
— А это я тоже беру на себя.
— Ну, я вижу, с таким снабженцем, как вы, не пропадёшь! — засмеялся Дибич.
Уже когда он уходил, Извеков задержал его на минуту.
— Я хотел спросить, что это за человек — Зубинский, вы не знаете? Военком даёт нам его для связи.
— Бывший полковой адъютант. Форсун. Но исполнительный, по крайней мере — в тылу.
— Ты, говорит военком, будешь за ним, как за каменной стеной.
— Ну, если уж прятаться за каменную стену… — развёл руками Дибич.
— Так как же, брать?
— Людей нет. По-моему — надо взять.
С этого момента начались стремительные сборы в поход. Это были ночи без сна и день, казавшийся ночью, как сон — когда спешишь с нарастающей боязнью опоздать и все собираешь, собираешь вещи, а вещей, которые надо собрать, остаётся все больше я больше, словно делаешь задачу по вычитанию, а уменьшаемое растёт и растёт.
Зубинский носился по улицам на отличном вороном жеребце, в английском, палевой кожи, седле. Он был прирождённым адъютантом, любил выслушивать приказания, выполнял их точно и с упоением, доходившим до жестокости. Он покрикивал на всех, на кого мог крикнуть, сажал под арест, кого мог посадить, действовал именем старших с необычайной лёгкостью, как будто все, у кого он был под началом, в действительности ему подчинялись или состояли у него в закадычных приятелях. Перехваченный щегольской портупеей, в широком, как подпруга, поясе, со скрипучей кобурой маузера на бедре, он был под стать своему жеребцу. Не зная ни секунды передышки от трудов, он не уставал холить свою будто нарисованную внешность: разговаривая, он чистил ногти; на полном скаку лошади сдёргивал фуражку и поправлял напомаженный пробор; расписываясь в бумагах, проверял свободной рукой пуговицы френча и пряжки своей гладко пригнанной сбруи. И походя он все чистился, отряхивался, одергивался, точно перед смотром.
— Да, молодой человек, — внушал он каптенармусу, который был по меньшей мере старше его в полтора раза, — если цейхгауз не отгрузит мне пятьдесят подсумков к тринадцати часам ноль-ноль, то вы через ноль-ноль минут сядете за решётку на сорок восемь часов ноль-ноль! Это так же точно, как то, что мы живём при Советской власти.
Свои угрозы он с удовольствием приводил в действие, его с этой стороны знали, и он достигал успехов. Полезность такого человека в определённых обстоятельствах была очевидна.
В канун выступления роты Извеков решил навестить мать, чтобы проститься. Он велел ехать по улице, где жили Парабукины. Он думал только взглянуть на ту дорогу, которой недавно прошёл под руку с Аночкой.
Машина гнала перед собой белый свет, засекая в воздухе неровную волну дорожных выбоин, и полнолунно озаряла палисадники. Деревья словно менялись наскоро местами. Кирилл не узнавал, но угадывал очертания кварталов. Вдруг он тронул за локоть шофёра и сказал — «стоп».
Один миг он будто колебался, потом распахнул дверцу и выпрыгнул на тротуар.
— Подождите, я сейчас.
После блеска фар на дворе показалось непроницаемо темно, так же темно, как было, когда он вошёл сюда с Аночкой, и так же скоро, как с нею, он различил в глубине освещённое окно. Прежде чем подойти к нему, он подумал, что это нехорошо, что этого нельзя делать, но не мог перебороть желания с точностью повторить недавно пережитые минуты. Он медленно приблизился к стеклу и заглянул через короткую занавеску.
Аночка была одна, и маленькая комната почудилась Кириллу обширнее той, которую отчётливо запечатлела его память.
Аночка стояла у кровати. В слабом мигании лампы бледность её лица то притухала, то странно усиливалась, как будто кровь все время живо бросалась к её щекам и тотчас снова отливала. Губы её дрожали. Она что-то шептала. Худоба высокой её шеи стала очень заметной, и какое-то болевое напряжение, как у певца, который берет едва доступную ему верхнюю ноту, крылось в тёмной жилке, проступившей у неё от ключицы кверху. Казалось, вот-вот вырвется у Аночки еле удерживаемый крик.
Она и правда вдруг закричала. Руки её вскинулись, и — словно кто-то безжалостно потащил её за эти вытянутые в надежде тонкие руки — она ринулась через всю комнату и с разбега упала на колени.
Она упала на колени перед накрытым плетёной скатертью круглым столиком, на котором высилась швейная машинка в деревянном колпаке. Она протянула к этому колпаку руки, скрестив их в мольбе, и начала мучительно выталкивать из себя перегонявшие друг друга беспамятные восклицанья. Она явно потеряла рассудок, и видеть её отчаяние было невыносимо.
Кирилл с силой ухватил жиденькую раму окна, готовый вырвать её и влететь в комнату. Но странное движение Аночки остановило его: она обернула лицо к окну, не спеша всмотрелась в пустоту комнаты, спокойно поправила причёску жестом, похожим на мальчишеский — запустив пальцы в свои короткие волосы, — и опять повернулась к столу.
Почти сейчас же она зажала лицо ладонями, потом снова простёрла руки, до непонятности быстро поднялась и пошла к окну скованным шагом разбитого несчастьем человека. Страдание придавило её жалкие девичьи плечи, оцепенение ужаса глядело из немигавших глаз. Никогда Кирилл не мог бы вообразить, что у Аночки такие огромные страшные глаза.
Она все шла, точно эта убогая комната была бесконечной, все тянулась к окну трепещущими бессильными пальцами. Он сделал шаг в сторону от света. Он увидел, как шевельнулась занавеска: Аночка тронула её кончиками пальцев. Он расслышал стон: «Останься! Останься! Куда ты! Батюшка! Матушка! В эту страшную минуту он нас покидает…»
Кирилл крепко провёл ладонью по лбу.
«Бог ты мой! — вздохнул он освобожденно. — Ведь она играет! Играет, наверно, свою Луизу!»
Он не мог удержать неожиданный смех и громко постучал в дверь.
Тотчас послышался голос:
— Это ты, Павлик?
— Это я, я! — крикнул он.
Она впустила его молча. Он смотрел на её изумление, вызвавшее краску к её щекам, и вдруг всем телом почувствовал счастье, что его приход поднял в ней смятение.
— Какой вы хороший, что пришли, — словно укрепила она его в этом ощущении.
— Я должен был прийти.
— Когда я получила вашу записку, я поняла, что вы не придёте. Отчего вы такой весёлый?
— Весёлый? — спросил Кирилл.
Он как вошёл смеясь, так с губ его все не исчезала улыбка.
— Ну, скажем, потому, что я не хочу повторять мину, с какой обычно приходят прощаться. Перед расставаньем.
— Прощаться? — сказала она с тревогой.
— Да вы не пугайтесь. Ничего особенного. Я должен поехать по одному делу.
— На фронт?
— Нет. Так. На небольшую операцию.
— Против этого самого Миронова, что ли?
Он ничего не ответил от неожиданности.
— Что же вы за друг, если у вас от меня тайны?
— Почему — тайны?
— Если вы верите в меня, не надо скрывать…
Она сказала это с детским укором, ему стало неловко, он отошёл от неё, но сразу вернулся и взял её руку выше локтя. Тогда отошла она и села у того столика, накрытого плетёной скатертью, перед которым Кирилл видел её на коленях.
— Значит, так и не посмотрите нашу репетицию, — с грустью выговорила она.
— Я видел… как вы репетируете…
Она тяжело подняла брови.
— Только что, — договорил он, опять улыбаясь.
— Вы шутите.
— Нисколько. Хотите, повторю вашу реплику?
Он попробовал, довольно неудачно, изобразить её стон: «Останься! Останься! Куда ты?..»
Она мгновенно закрыла глаза руками и вскрикнула:
— Вы подсматривали в окно!
Он испугался её крика и стоял неподвижно. Она нагнула голову к столу.
— Как вы могли! — пробормотала она в свои согнутые локти.
— Честное слово, я только на минутку заглянул, — сказал он растерянно.
Она распрямилась, опять своим спокойным, но словно мальчишеским жестом поправила волосы.
— Ну хорошо. Если уж видели репетицию, то приходите на спектакль. Вы ведь вернётесь к спектаклю? Куда вы всё-таки уезжаете? Я угадала, да? Кем вы туда едете?
Сам не зная зачем, он сказал:
— Я буду председателем ревкома. Слышали, что это такое?
Она всмотрелась в него изучающим взглядом чуть сощуренных глаз и спросила:
— Вы больше всего любите власть?
— Смертный грех властолюбия, да? — насмешливо сказал Кирилл.
— Нет, это не грех, если… на пользу человечеству.
— Так вот наша власть на пользу человечеству. Согласны вы с этим?
— Да.
— Значит, можно любить власть?
— Разумеется. Я спросила не об этом… вы не поняли. Я спросила — вы любите власть больше всего?
Он глядел на неё сначала строго, затем черты его, будто в накаливающемся луче света, смягчились и приобрели несвойственную им наивность. Не догадка ума, а волнение сердца подсказало ему, что Аночке совсем не важно в этот миг существо разговора и что только еле угадываемые оттенки слов доходили до её внутреннего слуха.
— Нет, — проговорил он, уже всецело отдаваясь своему волнению, — я вас понял.
Она резко отвернулась, потом ещё быстрее обратила к нему удивительно лёгкое лицо — свободное от недоумений, и он, подойдя, просто и сильно замкнул её в свои руки, как в подкову. Короткий момент они оба пробыли без движения. Затем она с настойчивостью отстранила его, и он, как будто издали, услышал повторяющиеся упрямые слова: