Первые радости — страница 177 из 204

Он не мог остановить своих возгласов и то поднимал, то ронял на подушку голову.

— Деньги, которые мы конфисковали, доставлены в Саратов, — сказал Кирилл, — а сам Мешков — на барже!

— Там ему и место.

— Да, наверно, если суд найдёт это место для него подходящим. А до суда… Я хотел с тобой посоветоваться, Пётр Петрович. Меня просила дочь Мешкова, если возможно для старика что сделать…

Кирилл смолкнул. Рагозин перестал двигаться, затих и скошенным взглядом словно просматривал Извекова насквозь.

— Благодетелем заделаться вздумал? — сказал он после молчания.

— Похоже! — насмешливо тряхнул головой Кирилл.

— А что? Разве нет? Я этой святоше доверился, а он меня надул. И вышел я дураком. Ты его из ямы собираешься тянуть, а он, поди, думает, как бы тебя туда столкнуть.

— Да в яму-то он угодил не без моего содействия, верно?

— Сам посадил, сам пожалел…

— Я не по жалости. Он свою меру получит. Я хочу, чтобы не меньше и не больше меры.

— Боишься лишнего передать? Чтобы Соломон рассудил, да? А ты сам суди. За Дибича готов ответить — бери на себя ответ и за Мешкова.

— Я своё дело сделал.

— Чьё же теперь собираешься делать?

Кирилл дёрнул плечами. Он не находил возражений, но и с возражениями Рагозина не чувствовал согласия.

— Ты не понял. Я не собираюсь вызволять Мешкова. Я обещал его дочери узнать, в каком положении дело и что с самим стариком.

— За дочь страдаешь?

— Она за отца страдает.

— А тебе она кто?

— Ну! И ты туда же! — досадливо отвернулся Кирилл и таким тоном, будто решил бросить бесплодный разговор, прибавил, скорее из упрямства: — Ты посоветуй, у кого можно справиться о деле, ты ведь лучше меня знаешь.

— Делай как хочешь. Тебе я не учитель, а обманщикам не пособник.

— Нет, видно, учитель, если поучаешь меня, как маленького. В чем я пособник Мешкову? Что я, не понимаю, что он коли не по злобе, так по природе своей — наш естественный враг?

— Умные речи отрадно слышать.

Кирилл посмотрел на Рагозина. Странная усмешка скользила под его спутанными усами. Но нет, это была не усмешка, а непонятная застенчиво-нежная и хитрая улыбка, какой никогда Кирилл не видал на его лице. Как будто Рагозину было совестно и вместе непреодолимо приятно так хитро улыбаться.

— Вот и кошёлка для меня прибыла, — выговорил он таким же странным, как улыбка, голосом, силясь приподняться с подушки и глядя прямо перед собой.

Кирилл повёл взглядом за его глазами.

В палату входил мальчик — длинноногий, поджарый, с большим лбом и вскинутыми к вискам углами бровей. Любопытство и внимание, которыми светились его выпяченные глаза, противоречили беспечности всего его выражения. Он был ещё ребёнком, но в нём уже чуть проступала та нескладность, какая отличает подростков. И вдруг эта нескладность длинных ног и рук напомнила Кириллу что-то очень знакомое.

— Поставь пока корзиночку в уголок, — сказал Рагозин, — и познакомься с Кириллом Николаевичем Извековым.

— Рагозин, — сказал мальчик, не кланяясь, а вызывающе вздёргивая голову, и далеко вперёд вытянул руку.

— Ваня, — мягко договорил за него отец.

— А-а, вижу, — сказал Извеков и опять обернулся к Петру Петровичу. — Нашёлся?

Улыбка Рагозина показалась Кириллу ещё более неожиданной. К её хитроватой нежности присоединилось нечто заискивающее, как у бабушки, которая не может досыта налюбоваться внучком. Это удивительно шло к лицу лысого, вдруг словно постаревшего человека и одновременно так не вязалось с установившимся обликом слегка сурового, ироничного Рагозина, что Кирилл захохотал. Пётр Петрович, смутившись, тоже рассмеялся. Добродушный их смех наполнил палату гулом, и только Ваня сохранял серьёзность, неодобрительно следя за отцом и новым своим знакомым.

— Садись, — сказал Рагозин, отодвинув под простыней ноги и показывая сыну на край койки. — Теперь, видно, моя очередь рассказывать истории, а?

— Да, как же это случилось? — воскликнул Извеков.

— У нас с Ваней вроде бы одно подшефное судно оказалось: канонерка «Рискованный». Я её — помнишь? — перевооружал, а он на ней плавал…

Рагозин начал рассказ, стараясь говорить без затяжек, а в это время память его десятый раз повторяла подробности, которые казались очень значительными и без конца к себе привлекали.

Пётр Петрович встретил сына на госпитальном пароходе, через день после того, как был доставлен ботом с «Октября» и госпиталь, заполненный ранеными, направился в Саратов.

Боли немного отпустили Рагозина, хотя ещё мучило чувство, будто он окружён хмарью, и мозг работал урывками, с усилиями пробивая мысль сквозь эту хмарь. Думать было не только физически тяжело, но и неприятно, потому что все сводилось к сознанию огромной неудачи и безрезультатным поискам её причин.

К тому дню, когда Рагозин был ранен, его уже обогащал опыт боевого похода, и он жил с ощущением, что идёт все время куда-то вверх. Он инстинктивно слышал в себе неизвестное прежде качество, не думая его определить или как-нибудь назвать, — качество нового умственного глазомера. Как никогда, он далеко видел и знал, как надо действовать. Он словно бы взобрался на высоту, с какой можно было легко помогать успеху оружия, которое носил народ.

И как раз в это время все достигнутое будто и не достигалось Рагозиным; поход кончается отступлением, и сам он угрожающе полно испытывает личное своё бессилие.

В одну из таких минут урывочной работы мысли в каюту к Рагозину зашла медицинская сестра и сказала, что его хочет видеть один мальчик из команды парохода.

Позже Рагозин понял, что его поразила не столько сама встреча с сыном, сколько то, что он предчувствовал эту встречу с момента, когда комиссар «Рискованного» доложил ему о мальце, которого надо списать на берег. Услышав от сестры о мальчике из команды, Рагозин тотчас решил, что это тот самый малец, которого он приказал списать не на берег, а в госпиталь. Он вспомнил малолетков-бахчевиков на лодках под Быковыми Хуторами, и разрыв снарядов в воде, и перепуганный плеск весел, и свой страх за гребцов, и свою злобу, и то, что страх, злоба слились тогда с болью за сына. Теперь он уже не сомневался, что увидит его, потому что мальчик из команды — не кто иной, как сын. Уверенность эта несла с собой живительный приток крови к мозгу, и хмарь, мешавшая думать, развеялась, а боль отошла и угнездилась где-то поодаль.

Разговоры с сыном на пароходе были короткими (врачи не разрешали мальчику подолгу оставаться у раненого), но Рагозин на все лады перебирал в уме каждое слово этих разговоров, и они жили в нём незатухающим светом.

— Ты что же от меня с квартиры удрал? — спросил Пётр Петрович, когда Ваня, войдя в каюту, прислонился к косяку и смотрел, как провинившийся упрямец — боязливо и дерзко.

— Получилось хорошо, что удрал.

— Почему это хорошо?

— Буду теперь ухаживать… братом милосердным.

— А-а, ну спасибо… Какой же ты мне брат, если ты… Знаешь, кто мне ты, а?

— Знаю.

— То-то и есть… знаешь!

— Я ещё и тогда знал, на квартире.

— Знал, а сбежал!

— Ага.

— То-то… ага!

— А что?

— Зачем, говорю, сбежал, если знал, кто я тебе?

— Ну так что ж, что знал?

— Как — что?

— А так.

— Разве от отца бегают?

— Ещё как!

— Может, от дурного отца. А я тебе хорошего желаю. Радуюсь, что тебя нашёл. Ты-то рад?

Ваня заложил руки за спину.

— Кабы мне сказали, что вы — комиссар… А то я спросил, а мне говорят — он на счетах считает. Все равно, как в детском доме… булгалтер.

— Булгалтер! Эх, грамотей!.. А разве бухгалтер — это плохо? Я тебе покажу одного бухгалтера — Арсения Романыча. Посмотри, как его ребята уважают.

— Как бы не так — булгалтер! Я знаю, кто он.

— А кто же он?

— Он как художник.

— Вон куда ты! — улыбнулся Рагозин. — Пожалуй, верно — как художник… Ну вот, я тебя отдам учиться, будешь художником.

Ваня замолчал. Рагозин с нетерпением ждал ответа.

— Не умеешь — так учись не учись! — сказал Ваня убеждённо.

— Уменье придёт с наукой.

— Видел я таких! Учатся, учатся! А я подошёл — раз! И сделал.

— Ишь… — только и сказал Рагозин, удивлённо рассматривая маленького гордеца.

Уже тогда он предугадывал, что судьба этих едва возникавших отношений будет зависеть от желания сына учиться, и в новую встречу опять заговорил с ним о том же. Ему казалось — то, что он считал главным и необходимым в жизни, составляет главное и необходимое также в жизни мальчика. И он терялся, сталкиваясь с совершенно непохожими воззрениями Вани.

— Выучишься как следует работать, будешь приносить пользу, — сказал Пётр Петрович внушительно.

— Откуда приносить? — наверно, не понял Ваня.

— Ну, как тебе объяснить… Был когда в музее?

— Был.

— Понравились тебе картины?

— Ага.

— Значит, художники принесли тебе своим трудом пользу. Картинами своими, понимаешь?

Ваня мечтательно смотрел в отворённое окошко каюты. Там мчалась Волга — слышно было бурленье воды под колёсами огромного парохода, виднелись клином отбегавшие назад зеленые валы, и песчаная отмель окатывалась ими, белея на окоемке от разбитых в пену гребней.

— Это — не польза, — ответил Ваня, и так загадочно сделалось его серьёзное лицо, словно только он один знал — что же такое польза.

— Как не польза? А что же?

— Это… когда завидно, что не ты нарисовал. Что у тебя ни за что так не получится.

— Ну вот, вот! — обрадовался Рагозин. — Когда тебе хочется сделать так же хорошо, как другие. Чтобы твоей работой другие тоже любовались, как ты. Это и будет польза для них, а как же?

— Чудно как архиреите, — с насмешкой сказал Ваня.

— Это что ещё за «архиреить»?

— Ну, как духовник.

— Что — духовник? Откуда ты знаешь — как духовник?

— А мы в скиту бегали к архирею за сахаром. Он даст всем по кусочку да начнёт архиреить: играйте, детки, без ссор и без брани, внимайте слову наставников ваших, бог господь с вами.