Вдруг она повернула голову.
На безлюдной улице раздалось цоканье подков с звонким срывающимся лязгом железа о булыжник. Серый конь в яблоках, покрытый синей сеткой с кисточками по борту, рысисто выбрасывая ноги, мчал пролётку на дутых шинах, и по-летнему в белый кафтан одетый извозчик, вытянув вперёд руки, потрясывал дрожащими синими вожжами с помпонами посредине. Он осадил лошадь у самого крыльца, перед девочкой, и с пролётки не спеша сошли двое седоков.
На первом была надета чёрная накидка, застёгнутая на золотую цепочку, которую держали в пастях две львиные головы, мягкая чёрная шляпа с отливом вороного пера, и сам он казался тоже чёрным — смуглый, с подстриженными смоляными усами. Второй легко нёс на себе светлое, цветом похожее на горох, широкое ворсистое пальто, песочную шляпу с сиреневатой лентой, и лицо его, чуть рыхлое, но молодое, холёное, довольное, было словно подкрашено пастелью и тоже легко и пышно, как пальто и шляпа.
— Ну вот, — маслянистым басом сказал человек в накидке, — это он и есть.
Они закинули головы и прочитали жестяную ржавую вывеску, висевшую над крыльцом: «Ночлежный дом». Они медленно оглядели фасад двухэтажного здания, рябую от дождей штукатурку, стекла окон с нефтяным отливом, кое-где склеенные замазкой, козырёк обвисшей крыши с изломанным водостоком.
— Ты что же, нянька, смотришь, — видимо строго сказал человек в пальто, — посинел младенец-то, надорвётся.
— Нет, — ответила девочка, — он визгун, мой братик. Он, как мама разродилась, так он и визжит. Меня с ним на улицу выгоняют, а то он всем надоел.
— Где же твоя мама?
Человек в пальто помигал, как будто у него закололо глаза, дёрнул легонько девочку за косицу, спросил:
— Кто это тебе ленту подарил?
— Мама. У неё много. Она насобирает тряпок по дворам и наделает ленток разных.
— Зачем?
— А чепчики шить. Она чепчики шьёт и торгует на Пешке.
— Как тебя зовут?
— Меня Аночкой.
— Кто у тебя отец, Аночка?
— Крючник на пристани. А вы — господа?
Господа переглянулись, и чёрный, распахивая накидку, сказал своим необычайным, маслянистым голосом:
— Славная какая девчоночка, прелесть.
Он похлопал её кончиками пальцев по щеке.
— Где же твой отец сейчас, на пристани или дома?
— У нас дома нет. Он тут, в ночлежке. Он с похмелья.
— Пожалуй, начнём с этого, Александр, — сказал человек в накидке. — Проводи нас, Аночка, к папе с мамой.
И он первый, поводя из стороны в сторону развевающейся накидкой, вошёл в ночлежку, а за ним вбежала с ребёнком Аночка и двинулся холёный человек в пальто.
Извозчик по-лошадиному раскосо взглянул на них, приподнял зад, вынул из-под подушки козёл хвост конского волоса на короткой ручке, спрыгнул наземь, заткнул полы кафтана за пояс и принялся хозяйски обмахивать хвостом запылившиеся крылья пролётки.
2
Молодой, уже известный драматург Александр Пастухов приехал в конце зимы 1910 года на родину, в Саратов, получать наследство по смерти отца, зажился и сдружился с актёром городского театра Егором Павловичем Цветухиным.
Наследства, говоря точно, не было никакого. Отец Пастухова, заметный в городе человек, жил довольно бессмысленно, тыкаясь во все направления в поисках заработка, числился то по службе эксплуатации на железной дороге, то по службе тяги, пробовал издавать дешёвую газету и даже выставлял свою кандидатуру во Вторую Государственную думу по списку кадетов, но все проваливался, и только одно хорошо делал — носил дворянскую фуражку с красным околышем да все перезакладывал, вплоть до старинного кабинета, когда-то вывезенного из поместья в город. Вот ради этого кабинета и прилетел Александр Пастухов на отцовское гнездовище и поселился на старой квартире, откуда прежние годы ходил в реальное училище.
Теперь, когда нагрянула известность и одна драма Пастухова шла в Москве, другая — в Петербурге, он видел себя не тем мальчишкой, каким недавно бегал за гимназистками, но совершенно новым, ответственным, возвышенным человеком, и потому воспоминания, обступившие его на знакомых улицах, в пустых комнатах дома, где раньше кашлял и рычал пропитой октавой старик, трогали его, и он все время испытывал что-то похожее на грустную влюблённость. Он выкупил кабинет, позвал столяра, наводнившего дом горелой кислятиной клея и пронзительной вонью полукрупки, и все жил, жил, никуда не торопясь, размышляя, не явился ли он на этот свет с особым предназначением и куда поведёт его звезда, кивнувшая ему с загадочной высоты, едва он начал привередливую сочинительскую жизнь.
Пастухов сошёлся с Цветухиным не потому, что тяготел к актёрам. Он высмотрел в Егоре Павловиче человека особой складки, хотя несомненного актёра, что признавала и театральная публика, любившая сцену так, как её любят только в провинции. Цветухин сохранил в себе жар семинариста, читавшего книги потихоньку от ректора, и привёл с собою из семинарии в завоёванную театральную жизнь вечную дружбу с однокашником по имени Мефодий, который служил в театре на довольно мрачных выходных ролях. Но, в отличие от актёров, поглощённых суетою и болями театра без остатка, Цветухин отвлекался от своей славы в эмпиреи, мало уяснённые им, — в изобретательство, культуру и тайны физической силы, в психологию и музыку. Это были увлечения наивные и, может быть, в конце концов именно театральные, но этот театр был совершенно не похож на службу с её антрепренёрами, газетными редакторами, самолюбиями актрис, долгами буфетчику, сонной скукой дежурного помощника пристава во втором ряду партера. Это была, пожалуй, репетиция, постоянная репетиция страшно интересной роли в каком-то будущем неизвестном спектакле. Роль созревала из музыкальных, психологически сложных находок и воплощалась в телесную силу, в мускулы, пригодные для победы над любой волей, вставшей на дороге. Цветухин часто встречал в своих фантазиях какого-то человека, поднявшего на него руку. И вот он сжимает эту руку злодея, ставит его на колени или отбрасывает на пол и проходит мимо, спокойный, величавый, с накидкой на одном плече. Что это за человек, почему он стал на дороге Цветухина, Егор Павлович не знал и не останавливался на таком вопросе, — победил, поставил врага на колени и пошёл дальше, может быть изобретая какие-нибудь крылья, может быть упражняясь на скрипке.
Но и настоящий театр, вплоть до аншлагов на кассе и суфлёров, Цветухин принимал на свой особый лад. Он считал, что публика может переживать только то, что пережито сценой, и старики актёры посмеивались над ним, находя, что он заражён московской модой на Станиславского, а пригодное в Москве, по мнению стариков, не годилось в провинции, где зритель предпочитал, чтобы его страстно потрясали, а не только чувствительно трогали.
Цветухин придумал поход в ночлежный дом для изучения типов, потому что театр готовил «На дне», и где же, как не на Волге, можно было увидеть живых босяков, уже больше десятилетия царствовавших в русской литературе. В театре отнеслись к выдумке Цветухина с презрением.
— Кого ты хочешь сделать из актёра? — спросил трагик. — Видел меня в «Короле Лире»? Ну вот. Меня сам Мариус Мариусович Петипа целовал за моего Лира. Что же, я — королей играю, а какого-то голодранца не изображу? Неправильно, Егор. Пускай репортёры ездят в обжорный ряд бытовые картинки рисовать. У актёра в душе алтарь, понимаешь? Не пятнай его грязью жизни. Тебе художественники покоя не дают. Ты вон и усы не бреешь, под Станиславского. А думаешь, почему Художественный театр на Хитров рынок ездил? Потому что он перед интеллигентами заробел. Интеллигенты пойдут, проверят — верно галахи сделаны или неверно. А я так сыграю, что галахи будут в театр приходить проверять — правильно они живут, как я показываю, или неправильно. Я для толпы играю, а не для интеллигентов, Егор.
— Так уже играли, как ты играешь, — сказал Цветухин. — Надо играть по-другому.
— А зачем?
Весь театр задавал этот вопрос — зачем? Аншлагов больше будет? Неизвестно. Актёров больше любить будут? Неизвестно. Жизнь станет легче? Неизвестно. Зачем делать то, что неизвестно?
— Искать надо, — убеждал Цветухин.
— Мудро, — ответствовал трагик. — Ищи в своей душе. Там все. Там, брат, даже царство божие. А ты галаха не можешь найти.
Тогда Цветухин рассказал о своём намерении Пастухову.
— Очень хорошо, — сказал Пастухов, не долго думая и только приглядываясь к другу. — Поедем. А потом позавтракаем. Под редисочку.
— Я настрою Мефодия, он приготовит, — обрадовался Егор Павлович, — он там от ночлежки поблизости живёт. Поедем!
3
Взобравшись на второй этаж, гости очутились в большой комнате, тесно заставленной нарами. Аночка пробежала вперёд, к розовой ситцевой занавеске, отделявшей дальний угол, и юркнула за неё. Цветухин и Пастухов внимательно озирались.
Комната освещалась обильно, промытые к празднику окна открывали огромный размах неба в ярко-белых облачках и ту стеклянную дорогу, что лежала поперёк Волги, от берега к берегу. Но свет не веселил эти покои нищеты, а только безжалостно оголял их убогое и словно омертвевшее неряшество — вороха отрепья, ведра с промятыми боками, чаплашки, рассованные по углам. Видно было, что скарб этот здесь презирался, но был нужен и с ним не могли расстаться.
У окна женщина в нижней сорочке старательно вычёсывала голову, свесив на колени глянцевые русые волосы. У другого окна зычно храпел на нарах оборванец, раскинув босые ноги и руки — жёлтыми бугристыми ладонями вверх. Голову его покрывала дырявая жилетка, наверно от мух.
— Царь природы, — сказал Пастухов, обмерив его медленным взглядом.
— Неудачное время: пустота, — сказал Цветухин.
Розовая занавеска тревожно приоткрылась, чей-то глаз сверкнул в щёлке и тотчас исчез. Цветухин остановился перед занавеской и, с почтительной улыбкой, беззвучно постучал в колыхнувшийся ситец, как в дверь.
— Можно войти?
Низенькая большеглазая женщина, перетирая мокрым фартуком бело-розовые сморщенные пальцы, стояла за корытом, с одного края наполненным мыльной пеной, с другого — горою разноцветных лоскутов. Рядом с ней Аночка усердно раскачивала люльку с братиком, который по-прежнему орал. Приподнявшись на локоть и свесив одну ногу с нар, хмуро глядел на вошедших широкий в груди и плечах, мягкотелый мужик, похожий на Самсона. Он был волосат, светлые кудри на голове, колечки бороды и усов, пронизанные светом окна, казались мочального цвета, были тонки и шевелились от каждого его грузного вздоха.