Первые радости — страница 75 из 204

Пастухов прищурился за окно. Не пробегали, не проходили вешки и кустики, а вяло уползали назад, точно в раздумье — остаться им в поле или двинуться следом за окнами. Поезд трудно брал подъем, натягивая визгливые сцепы.

— Иногда мне кажется, я понимаю все, — проговорил не спеша Пастухов. — А иногда я не в состоянии разобраться даже в самой, казалось бы, очевидности. Может быть, только одно бесспорно: теперь уже весь народ, — а не одни раскольники, не одни толстые, — дыбом поднялся и бросился в свой побег. За праведной жизнью. За сказкой.

— За ношеном, — как будто поправила Ася и улыбнулась, но на этот раз — грустно.

— Продолжается русская история и, очень возможно… — начал опять Пастухов, и попридержал себя, и докончил значительно: — Не только русская история, а некая всеединая человеческая история.

— Печальная история, — снова грустно сказала Ася.

— Понять происходящее, — рассуждал Пастухов, — мне мешает особенность моего склада. Не то чтобы ум короток. А впечатлительность излишне велика. Это — трагедия. Трагедия художника. А я, должен вам сказать, художник. Чтобы быть художником, надо обладать острейшей впечатлительностью, иначе не увидишь мира. Но чем острее впечатлительность, тем больше страданий, потому что художник видит горе мира всего в каком-нибудь единичном явлении и не в силах отвратить от этого явления свой взор. Не вообще горе мира, как понятие, — вы понимаете меня? — а в живом человеке, который страдает. Ну, вот я вижу вас, — понимаете? Не вообще человека, а вас, вот в этом вашем побеге, о котором вы рассказали, вот в этой вашей гимнастёрочке с нарукавной тряпкой пленного, в которую вы зашили темляк. И вы мне заслонили все, весь мир, то есть в данный момент, — понимаете? — в данный момент я ничего не вижу, кроме вас. Вы для меня — мир. И я не могу уже рассуждать понятиями, не могу говорить вообще, не могу ответить вам, что будет вообще. Пожалуй, только могу сказать — что будет с вами. Вам будет плохо, мне кажется — вам будет очень плохо.

Дибич немного отшатнулся, закрыл лицо, и было видно, как дрожала его рука, стукаясь локтем о колено.

— Ну, Саша! Что ты за ужасная пифия! — вспыхнула Ася. — Не верьте, пожалуйста, ему, я вас прошу. Он никогда не умел предсказывать…

Было похоже, что Дибич заплачет: он подёргивался, почти содрогался, и все хотел отнять руку от лица, и все не мог. Наконец она у него будто отвалилась сама собой и повисла, вместе с другой, между колен. И, опять покрывшийся испариной и серый, он скороговоркой вытолкнул извиняющимся голосом:

— Ещё кусочек хлебушка не дадите?.. Мне словно худо… после чаю…

Прошла секунда окаменения. Потом Пастухов схватил хлеб, откромсал, раскрошив, косой ломоть и протянул его, почти всунул в руки Дибичу.

— И непременно ещё глотните этой ведьмачки, нате, непременно! — засмущался и заторопился он, наливая из фляжки.

Ася смотрела в землю, кровь обдала её щеки, и тонкие виски, и лоб, и она сделалась ещё больше цветущей и прекрасной.

Дибич начал по-своему быстро-быстро жевать, и было в его алчности что-то животно-обнажённое, точно он вдруг встал, волосатый, передо всеми нагишом.

Ольга Адамовна, испугавшись, скорее загородила собой Алёшу.

4

Повременив, пока рассосётся толпа, Пастуховы перетаскали вещи на вокзальную площадь. Александр Владимирович скинул пальто, утёрся, поглядел брезгливо на грязные ладони, захохотал какой-то своей мысли, поздравил жену:

— С приездом… черт побери! Вот я и на родине.

Виднелись кирпичные облезлые казармы, длинной прямой улицей, посереди дороги, люди гуськом тащили мешки, пулями вспархивали с мостовой бессмертные воробьи, вывески на заколоченных лавках все ещё кичились мерклым золотцем — «чай, сахар, кофе». Поверх чемоданов и узлов, сваленных в кучу на булыжник, подбоченилась пёстренькая корзиночка для рукоделия Ольги Адамовны, висела сетка с игрушками Алёши — заводной велосипед, четырехцветный мячик, самолёт «фарман», книжка с картинками.

— Глупо, — сказал Пастухов. — Ухитрился растерять всех знакомых. За девять лет тут, наверное, не осталось ни одного.

— Саша, я говорю: ступай прямо к самому главному начальству, это всегда лучше, — с глубочайшей убеждённостью и на очень тихой, вкрадчивой нотке посоветовала Ася.

— Оставь, пожалуйста. Нужны начальству мои чемоданы!

— Не чемоданы, а ты, — понимаешь? — ты! Скажи, кто ты, предъяви свой мандат и…

— Мандат? Что я — член Реввоенсовета? Продкомиссар? Уполномоченный Совнархоза?

Он фыркнул и повернулся к вокзальному подъезду. Совсем неподалёку он увидел сивобородого человека в сюртуке с глянцевыми рукавами, в выгоревшей шляпе, из-под которой свисали путаные прядки таких же, как борода, сивых волос. Несмотря на старообразность вида, это создание дышало странной живостью. Похожий на учёного или, может быть, губернского архивариуса, — Менделеев и канцелярист, — старик сочетал в чистом своём взоре робость и задор. Он рассматривал Алёшу, как мальчишка, решивший свести знакомство и ещё не уверенный — что из этого выйдет. Вдруг он петушком пододвинулся к Алёше и, вздёрнув брови, спросил:

— Куда же такое мы едем, а?

Ольга Адамовна тотчас взяла Алёшу за ручку, притягивая к себе, но он нисколько не застеснялся и просто ответил:

— Мы уже приехали. Только папа ещё решает, где мы будем жить.

— Вот именно, — буркнул Пастухов.

— Вы извините, что я заговорил с мальчиком, — сказал, покраснев, старик, бойко приподнял шляпу перед Анастасией Германовной и понизил голос, как подобает знающему толк в воспитании: — Такой на редкость красивый мальчик!

— Ну, что вы! — тоже краснея, возразила мать и, быстро глянув на Алёшу, спрятала лицо рукой, чтобы он не видел её удовольствия.

— Значит, ты хочешь быть саратовцем? — опять обратился к Алёше старик.

— Мы петербуржцы, — строго сказал Алёша.

Александр Владимирович усмехнулся:

— Некоторым образом, столичные беженцы. Бежим от самих себя. И тут совершенно чужие. Хоть я сам — здешний уроженец. Пастухов. Не слышали?

— Как? Вы? Ах, такого типа! Тот самый, да? Ага. Понимаю. Как же, как же! — спрашивал и тут же отвечал себе старик. — Теперь узнаю. Какой необыкновенный случай! Так, так. Очень приятно. Разрешите: Дорогомилов, Арсений Романыч, таким образом — ваш земляк.

Он наскоро подал всем руку. Удивительно двоилась его манера: чем суетливее он говорил, тем больше смущался, до заикания, до бестолковости как будто, и в то же время делался все проще и радушнее.

— Я была права — слава всегда на что-нибудь пригодится, — сказала Ася с кислой насмешкой над своим простеньким словцом.

— Вы не посоветуете, где можно бы устроиться на первых порах? — спросил Пастухов.

— То есть — очень просто, на первых порах, например, у меня! — воскликнул Дорогомилов. — На моей квартире. Если, конечно, вам удобно. Я, знаете, неделю прихожу встречать с поездом старых, добрых знакомых, но их все нет! Телеграмма была ещё две недели назад: выезжаем. Из Москвы. Подумайте! Так что у меня много свободного места, в моем казённом доме. Я одинокий.

— В каком смысле — в казённом? — поинтересовался Александр Владимирович.

— Ах, такого типа! — захохотал старик, громко прихлёбывая воздух. — Не казённый дом, нет. У меня — казённая квартира, городская. В городском доме. Я был главным бухгалтером городской управы, тридцать пять лет, да, да, и так, знаете, остался в этой должности. Только теперь это — отдел коммунального хозяйства. Коммунхоз, знаете. Как же!

— А у меня будет своя комната? — спросил Алёша.

— У тебя будет вилла с фонтаном и собственный выезд, — сурово посмотрел отец.

— Нет, именно своя комната! — с самым серьёзным участием наклонился старик к Алёше. — Папа с мамой расположатся в большой комнате, а в ней есть ещё маленькая, выделенная из большой. И там будешь ты и вот… — он сделал неуверенный поклон Ольге Адамовне, — если пожелаете, вы.

— Но вы говорите, это — коммунальная квартира? — спросила Ася не без боязни.

— Нисколько! Это — дом коммунальный, городской, а в квартире я как жил один, так и живу… пока, знаете, пока, без всякой перемены.

— Но мы же вас стесним! — растроганно и уже благодарно, с кристальной слёзкой в глазу, проговорила Ася, чуть-чуть выпячивая губки.

— Что вы! Да у меня… Ну, поверьте, я буду только рад! У меня же ещё две комнаты! У меня этаж, целый этаж! Это мне город всегда давал квартиру… Я уже не помню сколько там лет!

— Фантастично! — сказал Пастухов.

— Судьба? — полуспросила и улыбнулась Ася.

Он кивнул ей, соглашаясь.

— Согласны? — упоённо оборачивался ко всем Дорогомилов и вдруг вздёрнул над головой шляпу счастливым жестом морехода, поймавшего в трубу долгожданную землю.

Алёша немедленно повторил этот жест, замахав летней белой своей фуражечкой, и крикнул:

— Мама согласна, согласна!

— Что ж ты орёшь? — заметил совсем не сердито отец.

— Ну, теперь грузиться! Пойдём за тележкой, — сказал Дорогомилов и протянул руку Алёше.

Но Ольга Адамовна тотчас захохлилась, одёргивая на себе изрядно пыльное сак-пальто из какого-то плюш-котика и выдвигаясь на передний план.

— Как можно, однако? Алёша с вами так мало знаком!

— Ах, мы познакомимся, познакомимся! Сейчас. Я сейчас.

Дорогомилов побежал к дальнему крылу вокзала, где ещё пестрела разбиравшая пожитки толпа. Он вприпрыжку семенил ножками в круглых штанах, похожих на сосиски, под развевающимися долгими фалдами сюртука. Волосы его колосились из-под шляпы, одно плечо он выталкивал вперёд, будто загребая воздух.

Алёша громко рассмеялся и начал подпрыгивать то на одной, то на другой ножке.

— Мама, он ведь нарочно такой, правда? Как всё равно ёлочный.

— Он букинистический, — вразбивочку выговорил Пастухов, помигал с лукавинкой на Асю и внезапно тоже сорвался в смех: — Черт знает что такое! Ни на что не похоже!

— Поверь мне, Саша, поверь, я не ошибаюсь, — сказала Ася с проникновенным, залучившимся выражением лица, — это — праведник на нашем пути. Поверь.