Первые радости — страница 78 из 204

— Не пугайтесь, милая Ольга Адамовна, — легко дохнула на неё Анастасия Германовна. — Не плохой, а очень смешной дом! Ни одной целой вещи. Какие-то инвалиды. Дом смешных инвалидов!

Она мягко, на свой беззвучный лад, засмеялась и вдруг, в неожиданном порыве, больно прижала голову Алёши к себе под сердце.

5

Меркурий Авдеевич Мешков поднялся рано. Он никогда не был лежебокой, а последний год совсем потерял сон, начинал утро с зарёй. Это был уединённый, словно монастырский час. Из смежной комнаты тихо слышалось дыхание дочери. Внук Виктор иногда стукал во сне то коленкой, то локтем об стену, — забияка, и сны-то у него петушиные! В отца, что ли, — Виктора Семеныча? Тот по сей день хорохорится. Уж, кажется, подрезали крылышки и хвост выщипали, от гнёзда ни пушинки, ни прутика не оставили, надо бы стихнуть — так нет! Все чего-то прикидывает да сулит: «Погодите, папаша, погодите!» — «Чего годить, неугомона? — спрашивает Меркурий Авдеевич. — Полтора кромешных года годим, а только ближе к смерти. Вон моя Валерия-то Ивановна не дождалась, опочила». — «Все равно, — возражает Виктор Семёнович, — возвышен ли ты, унижен ли — всё равно с каждым днём ближе к смерти, это верно. Но это зависит от строгости матери-природы. От человека зависит другое. Настоящему человеку дан ум. Уму назначено создать устройство жизни». — «Вишь, как он ловко все устроил, твой ум-то!» — торжествует Меркурий Авдеевич. «Это не мой ум, — опять возражает Виктор Семёнович, — это ихний ум. А у них ум простой. Они думают силой взять. Двадцатый уж век такой, что без образованности сила ни к чему, разве во вред. Возьмите, папаша, меня. Ну, какой я им сотрудник? Смеху подобно! А они меня в исполком позвали. Почему? Потому что выше меня по образованности автомобилиста-механика нет во всем городе. Колесить на машине полный идиот может. Но содержать машину — попробуй без образования! Ломать — они без нас! А починять — они к нам! Образование их защемит, папаша, погодите!» — «Я для себя все решил, — отвечает Меркурий Авдеевич, — годить нечего. Да и что ты заладил: папаша, папаша! Три года скоро, как я твоего сына ращу, и Лиза мне уже твоё имя вспоминать запретила. Вот как у нас! А ты все — папаша!» — «Вы дед моему сыну, отец моей жене. Что же вы пренебрегаете? — упрямствует Виктор Семёнович. — Все восстановится, и Лизу с сыном вернут мне по закону. Так что вы — и бывший мой папаша, и будущий. По гроб доски не отвертитесь!» — «Нет, — не соглашался Меркурий Авдеевич, — Лиза к тебе не вернётся, напрасно себя утешаешь, это, брат, мираж-фиксаж. Лиза на вкус свободы отведала». — «Что ж свобода? — не смущался Виктор Семёнович. — Пускай неволя, лишь бы хлеба вволю. А хлеб ко мне скорей придёт, чем к Лизе. Свобода! Я бы тоже за свободой вприпрыжку побежал, да живот не пускает. Вот я и катаю на „бенце“ богом данных властей». — «Богом данных! — укоряет Меркурий Авдеевич. — Бесстыдник!» — «А как же иначе, папаша? — удивляется Виктор Семёнович. — У них стыда нет, а у меня должен быть? Этак я никогда с ними общего языка не найду!» — «Что же ты им бражку варить помогаешь?» — уже ярится Меркурий Авдеевич и вещим голосом, будто желая образумить заблудшего, повторяет не гаснущее в памяти пророчество Даниила: нечестивые будут поступать нечестиво, и не уразумеет сего никто из нечестивых, а мудрые уразумеют…

Внук Виктор опять стукнул в стенку, и Мешков подумал: нет, не в мать, не в мать! У Лизы душа — в незабвенную покойницу Валерию Ивановну: удивлённая жизнью душа. Вот только упряма сделалась. Откуда бы? Не от меня же?..

Он считал, что свой грех упрямства давно в себе преодолел, особенно с того момента, когда положил уйти из мира, приняв все в мире, как показанное, как премудрость кары божией и сбывание пророчеств. Он решил, что покорствует происходящему по зову сердца своего. Но он хорошо видел, что не покорствовать нельзя: если не дашь — возьмут, если спрячешь — найдут, если не поклонишься — сшибут шапку, да заодно, может, и голову. А когда убедишь себя, что покорствуешь по воле своей и во имя душевного спасения, то и впрямь как будто смиришься и хоть часок — вот такой часок после зорьки — проведёшь в преклонённом растворении чувств. Злые люди в это время уже не придут — светло, а добрым людям приходить рано.

Безропотно покачиваются на улице в палисаднике тонкие ветви ивы, вздохи ветра касаются их деликатно, листва серебристо-молочна, нежна, как свет опала. Дерево посажено самим Меркурием Авдеевичем, поливал он его вместе с Валерией Ивановной, и — гляди-ка! — вон как разрослось, и сколько, значит, ушло времени — не счесть и не понять! Да сказать правду — ушло все время, все время Меркурия Авдеевича, осталась одна оболочка. На что ни взглянешь — все напоминает Валерию Ивановну. Кажется, она занимала не великое место во многосуетном повседневье Мешкова, а умерла — словно взяла с собой все. Не умерла, нет. Меркурий Авдеевич называл её смерть — успением, мирной кончиной, говорил, что душа её отлетела, вознеслась вот с таким деликатным вздохом утреннего ветерка. Смертью своей она даже мужа не обеспокоила, а так же, как жила, никогда не утруждая, так и отошла — уснула с вечера и не проснулась. Поутру Меркурий Авдеевич подошёл к её постели, нагнулся, да так и пал лицом на холодное и уже твёрдое лицо жены. Было это год назад, и с тех пор, проверяя в воспоминаниях прожитое с Валерией Ивановной, он не отыскивал — в чём бы повиниться перед нею за всю супружескую жизнь, кроме, пожалуй, самых последних месяцев. В эти последние месяцы существования Валерии Ивановны он угнетал её своим сумасбродным, до навязчивости выросшим желанием упразднить в доме всякий след красоты, всякий уют, даже всякое удобство. Что это было! Вот висит на гвозде картинка. Меркурий Авдеевич косится, косится на неё, ходит, ходит из угла в угол, подпрыгивая по-своему на носочках, потом вдруг остановится, стащит со стены картинку, выставит её из рамы и наколет на гвоздь как-нибудь покривее, да ещё тыльной стороной наружу, а раму — пойдёт на чердак закинет. «За что ты её, сколько лет мы ею любовались, чем она провинилась?» — взмолится Валерия Ивановна. «Успокойся, мать, — ответит Меркурий Авдеевич, — нам с тобой хуже — им лучше!» — «Да ведь они же не видят!» — воскликнет она. «А вот придут — пускай увидят!» — скажет он. Либо отвинтит от кроватей никелированные шишечки и засунет их куда-нибудь в ящик с гвоздями. А то повернёт буфет лицом к стене, так что к нему и подойти неладно, да ещё прикажет, чтобы паутину не обтирали, а так бы и оставили — в пыли и в засохших мухах. И опять один ответ: они хотят безобразия — пускай любуются безобразием! Цветы он засушил, горшки из-под цветов выкинул, вместо скатерти велел накрывать стол клеёнкой и все ждал, что кто-то непременно к нему явится и непременно изумится, как он худо живёт, удостоверится, что у него в доме столь же мерзко, сколь мерзко должно быть у того, кто явится, и, значит, как раз так, как требуется временем. Но к нему никто не являлся. Этой смутной манией он доводил Валерию Ивановну до горючих слез. Однако теперь, но здравом рассуждении, он всё-таки склонялся к тому, что был прав и, стало быть, неповинен перед памятью покойницы. Ибо только Валерия Ивановна скончалась, как к нему действительно явились осматривать дом, и двор, и флигели, и затем вскоре муниципализировали все владение, предоставив ему с Лизой и внуком две комнаты. Он жил теперь в бывшем своём доме на положении не квартиранта даже, а комнатного жильца, как жили вселенные в другие комнаты старик из цеховых да трое студентов-медиков. Он жил в чужом доме, в доме, который принадлежал им, и к ним он причислял и старика, и студентов, правда, тоже не владевших домом, но расположившихся не хуже иного владельца — легко, привольно, беззаботно. Посмотрела бы покойница Валерия Ивановна: прав был Меркурий Авдеевич или нет? Даже кровать, на которой она скончалась, нынче стала достоянием новоявленного хозяина, — на ней почивал жилец-старик. Добро хоть шишечки Меркурий Авдеевич вовремя отвинтил да выкинул! Не то цеховому жилось бы совсем по-вельможьи…

В утренний этот серебристо-опаловый час спал весь дом, весь бывший дом Мешкова — жиличка Лиза с жильцом-сыном, жилец-старик, жильцы-студенты. Бодрствовал один жилец Меркурий Авдеевич. И, перебрав в уме все совершившееся, призвав разум и сердце к смирению, Меркурий Авдеевич достал с этажерки книгу, тетрадку, присел к столу, обмакнул перо в пузырёк, выговорил с неслышным воздыханием:

— Бодрствуйте, се гряду скоро!

Библиотека его разорилась: афонские душеспасительные книжечки, вплоть до затворника Феофана, он распродал и роздал, а возлюбленную драгоценность — жития святых, Четьи-Минеи тож — преподнёс недавнему своему знакомому, викарному епископу, доживавшему дни в скиту за Монастырской слободкой. Но всё-таки немногие книги он сохранил, рассовав их по углам, испачкав нарочно, измяв и оторвав обложки, дабы придать им вид крайней никчёмности.

Книга, которую он сейчас усердно штудировал, была самому ему несколько странной, как бы соблазнительной, потому что принадлежала перу нерусского сочинителя, некоему совершенно неведомому и оттого загадочному отставному полковнику Ван-Бейнингену — то ли фламандцу, то ли голландцу по происхождению. Но, несмотря на чужеземность источника, он убеждал Меркурия Авдеевича не только тем, что был дозволен цензурою ещё в роковой девятьсот пятый год (понимала же цензура, что делала), но и неоспоримым родством с тем духом православия, который, повергая Мешкова в умиление, питал его ум пищею наидуховнейшей. Он выписывал в тетрадь хронологию, начиная с сотворения человека — Адама и Евы — в 4152 году, и сопоставлял даты, вослед отставному полковнику, с текстом библейских книг. Разительно волновали его исторические имена, вроде Ассархаддона, царя ассирийского и вавилонского, или Феглафеласара. Иные записи были кратки: «753. Основание Рима». Иные неожиданно подробны: «713. Сеннахерим в Иудее взял в течение трех лет все укреплённые города. Езекия дал 300 талантов серебром (тут Меркурий Авдеевич сначала описался, поставив „рублей“ вместо „талантов“, но вовремя заметил ошибку и ухмыльнулся в том смысле, что, мол, на триста рублей много не сделаешь, нынче вон ржаная мука стала триста рублей! — и подчистил рубли ножичком, и продолжал выписывать) и 30 талантов золотом за обещанный мир. Но так как он имел на