— Вон, — показал Павлик, когда между рыночных каменных рядов завиднелась кучка людей, — вон, где милиция стоит туда их согнали.
Меркурий Авдеевич сбавил шаг, перестал пристукивать костыльком. Вдоль корпуса с дверьми на ржавых замках (тут раньше торговали мыльные и керосинные лавки) тёрся разномастный народ, чего-то ожидая и глазея на двух милиционеров, охранявших ворота былого заезжего двора. Один милиционер был по-молодому строен, ещё безбород и — видно — доволен представительными своими обязанностями. Другой рядом с ним был коротенький, напыщенный и с такими залихватскими, раздвинутыми по-кошачьи подусниками, о каких перестали и вспоминать. Оба они осмотрели Меркурия Авдеевича безошибочными глазами.
— Я насчёт своего внука, товарищи. Внук мой нечаянно попал в облаву, — просительно сказал Мешков, подходя осторожно и приподымая картузик.
— Нечаянно не попадают, — ответил молодой.
— Как не попадают? Не ждал попасть, а попал. Полная нечаянность и для матери его, и для меня, старика.
— Совершеннолетний?
— Как?
— Внук-то совершеннолетний?
— Да что вы, товарищ! Мальчоночка, вот поменьше этого будет, — показал Мешков на Павлика.
— Чего же в торгаши лезет, когда молоко на губах не обсохло?
Павлик вытер пальцем губы и отвернулся вызывающе.
— Зачем — в торгаши?! — испугался Меркурий Авдеевич и даже занёс руку, чтобы перекреститься, но вовремя себя удержал. — Озорство одно, больше ничего. Ведь они же — дети, что мой внучок, что вот его приятель. То им крючки для удочек спонадобятся, то клетка какая для птички. И все норовят на базар — где же ещё достанешь? Ребятишки — что с них спрашивать?
— То-то, спрашивать! — грозно мотнул головой коротенький милиционер, и подусники его стрельчато задвигались.
— Ведь как спросишь? — доверительно сказал Мешков, глядя с уважением на красные петлицы милиционера. — Не прежнее время, сами знаете. Прежде бы и посек. А нынче пальца не подыми: они — дети.
— Посек! — неожиданно заносчиво вмешался Павлик. — А чем он виноват? Удочки, птички! Тоже!
Он с презрительной укоризной щурился на Мешкова и уничтожающе кончил, полуоборачиваясь к милиционерам:
— Жизни не знаете!
— Суйся больше! — приструнил Мешков, оттягивая Павлика за рукав. — Что с ним поделаешь, вот с таким?
— В неисправимый дом таких надо, — сказал милиционер и усмехнулся на Павлика.
— Кем сами будете, гражданин? — спросил молодой.
— Советский сотрудник. Неурочно приходится службу манкировать, чтобы только внучка выручить.
— Ребят через другие ворота отсеивают, — сказал с подусниками. — Пойдём, я проведу двором.
Молодой приоткрыл ворота. Павлик хотел проскочить за Меркурием Авдеевичем, но его не пустили, и он обиженно ушёл прочь, по пути изучая расположение омертвелых корпусов, замыкавших целые кварталы.
Двор заполняла толпа. Собранные вместе, люди были необыкновенны. Глядя на них, можно было сразу почувствовать, что в мире произошёл космический обвал, — горы покинули своё место, шагая, как живые, вершины рухнули, скалы низверглись в пропасти, и вот — один из тьмы обломочков летевшего бог весть куда утёса оторвался и шлёпнулся в эту глухонемую закуту Верхнего базара. Ветховато, убого наряжённое во всякую всячину скопище дельцов поневоле, вперемежку с бывалыми шулерами, карманниками и разжалованной мелкой знатью, понуро ожидало своего жребия. Разнообразие лиц было неисчислимо: одни скорбно взирали к небу, напоминая вечный лик молившего о чаше; другие брезгливо поводили вокруг головами, будто ближние их были паразитами, которых им хотелось с себя стряхнуть; третьи буравили всех и каждого отточенными, как шило, зрачками, словно говоря — кто-кто, а мы-то пронырнем и сквозь землю; иные стояли, высокомерно выпятив подбородки, как будто — развенчанные — все ещё чувствовали на себе венцы; кое-кто выглядывал из-за плеча соседа глазами собаки, не уверенной — ударит ли хозяин ногой или только притопнет; были и такие, которые язвительно дымили табачком и словно припевали, что вот, мол, — сегодня мы под конём, посмотрим, кто будет на коне завтра; были тут и обладатели той беспредельной свободы, какая даётся тем, кто презирает себя так же, как других, и, обретаясь ниже всех, имеет вид самого высокого. Словом, это был толчок, попавший в беду, жаждущий извернуться, готовый оборонять своё рассованное по карманам и пазухам добро — ношеное бельишко, бабушкины пуговицы и пряжки, ворованные красноармейские пайки, кисейные занавески, сапоги и самогон, сонники и святцы.
— Благодарю тебя, господи, что я не такой, как они, — вздохнул и содрогнулся Меркурий Авдеевич и тут же поправил себя уничиженными словами праведного мытаря: — Прости, господи, мои прегрешения.
Особняком, в углу двора, жались друг к другу подростки, недоросли да горстка мальчуганов, похожих на озорных приготовишек, оставленных в классе после уроков. Меркурий Авдеевич думал сразу отыскать среди них Витю, но страж повёл его в каменную палатку, где — за столом — сосредоточенно тихий человек в чёрной кожаной фуражке судом совести отмеривал воздаяния посягнувшим на закон и порядок.
— Да ты кто? — спрашивал он стоявшего перед ним нечёсаного быстроглазого мордвина.
— Угольщик, углей-углей! Самоварный углей с телега торговал. Теперь кобыла нет, телега нет, углей-углей нет, ничего нет. Пошёл торговать последней подмётка.
— Зачем же ты царскими деньгами спекулируешь?
— На что царский деньги?!
— Я тебя и спрашиваю — на что? Зачем ты назначал цену на подмётки в царских деньгах?
— Почём знать, какой деньги в карман? Я сказал — какой деньги будешь давать мой подмётка? Царский деньги — давай десять рублей, керенский — давай сто рублей, советский — давай тыщу.
— А это что, не спекуляция — если ты советские деньги дешевле считаешь?
— Какое дешевле?! — возмущённо прокричал мордвин. — Товарищ дорогой! Царский деньги плохой деньги, никуда не годится царский деньги — хочу совсем мало, хочу десять рублей. Керенский деньги мала-мала хороший — хочу больше, хочу сто рублей. Советский деньги самый хороший — нет другой дороже советской деньги — хочу больше всех, хочу тыщу!
Тихий человек засмеялся, хитро подмигнул мордвину, сказал весело:
— Да ты не такой простак, углей-углей, а? Любишь, значит, советские денежки, а? Давай больше, а?
Он велел отвести его в сторону и обратился к Мешкову. Меркурий Авдеевич почтительно рассказал о своём деле.
— Как фамилия мальчика?
— Шубников.
— Шубников? — переспросил человек и помедлил: — Не из Шубниковых, которых вывески тут висят, на базаре?
— Седьмая вода на киселе, — извиняясь, ответил Меркурий Авдеевич. — Покойнице Дарье Антоновне внучатый племянник.
— Я и говорю — из тех Шубниковых? Сын, что ли, будет тому, которому магазины принадлежали?
— Да ведь он бросил его, мальчика-то. Я уж сколько лет воспитываю за отца, — сказал Мешков.
— Документ какой у вас имеется?
Меркурий Авдеевич достал уважительно сложенную бумажку. Милиционер с подусниками наклонился к столу, вчитываясь, заодно с тихим человеком, в обведённые кое-где чернилами сбитые буковки машинописи.
— Мешков, — прочитал он вслух и по-своему грозно шевельнул подусниками. — Прежде в соседнем ряду москатель не держали?
«Ишь ты, — подумал Меркурий Авдеевич, — видно, у тебя не один ус долог, а и память не коротка», — и вздохнул просительно.
— Да ведь когда было?!
— А вам сейчас бы хотелось, — сказал милиционер.
— Бог с ней, с торговлей. Ни к чему, — ответил Мешков.
Тихий человек долго копался в списках, составленных наспех карандашом, отыскал фамилию Шубникова, поставил перед ней птичку.
— Есть такой. При нем обнаружен один порошок краски для яиц.
Он помолчал, обрисовал птичку пожирнее, сказал раздумчиво и наставительно:
— Дурман распространяете. На тёмный народ рассчитываете. Бросить надо старое-то. Берите сейчас своего внука. Другой раз так просто не отделаетесь. Торговый ваш дом будет у нас на заметке.
— Покорно благодарю, — отозвался Мешков, смиренно снял картузик, но сразу опять надел и поклонился, и добавил торопливо: — Спасибо вам большое, товарищ.
На дворе милиционер, подходя к толпе ребятишек, выкрикнул Шубникова, но Витя уже бежал навстречу деду, издалека увидев его, — побледневший, с жёлтыми разводами под глазами, но обрадованный и больше обычного шустрый.
Их выпустили на улицу. Едва они вышли за ворота, как Павлик налетел откуда-то на Витю, подцепил его, и они замаршировали в ногу, бойко шушукаясь. Меркурий Авдеевич освобожденно выступал позади. Припрыжечка его помолодела, он распушил пальцами бороду и вскидывал костылек франтовато легко. Ведь мало того что гроза миновала, он сам принял на себя и выдержал удар, подобно громоотводу, и если мальчик был спасён, то Меркурий Авдеевич вправе был назвать себя спасителем.
Лиза встретила их, услышав высокий голос сына, и, почти скатившись по лесенке, как — от избытка счастья — скатывалась по перильцам когда-то девочкой, она обняла Витю и сказала несколько раз подряд — самозабвенно и нетерпимо:
— Я тебя больше никуда не пущу, никуда, никуда, ни за что не пущу, никуда…
Дед вторил ей:
— Слава богу, слава богу!
Вырываясь из рук матери, настойчиво тянувшихся к нему, Витя второпях рассказывал, как все случилось, — почему ему не удалось убежать, как он шёл под конвоем, как затем на дворе всех переписывали и как все прятали товар, стараясь избавиться от продовольствия, которым запрещено торговать. Потом он оборвал себя, слегка закинул голову, молча шагнул к столу и, вывернув вместе с карманом кусок наполовину облепленного газеткой сала, положил его с гордостью на виду у всех. Павлик глядел на своего друга, как на героя. Дед сказал:
— Ах, пострел! Когда же ты словчил?
— Бог с ним, с салом, — проговорила Лиза, подняв и приложив руки к дверному косяку, в то же время укрывая лицо в ладонях.
— А это я уж на дворе, — продолжал в