А может, все это мерещится Меркурию Авдеевичу во тьме? Черна ночь. Страшно.
Да что утешаться: все правда! Рассталась Лиза с провожатым, звякнула скоба на калитке, зашагал прочь, посереди улицы, нотариальный ухажёр Ознобишин.
Тогда, тихонько, следом за ним двинулся Меркурий Авдеевич. Нащупывая ногами колею, доверху застланную растолчённой пылью, он шёл неслышно. У него тряслись руки. Он опять примерился — за какой конец надёжнее взять дубинку. Вздрагивая, он думал, куда лучше метить: по ногам или по голове?
Мгновенно ему сделалось нестерпимо жутко, и он остановился. Ознобишин сразу потерялся во тьме. Если бы Мешков пустил сейчас по нему дубинкой, её было бы трудно потом отыскать. Без дубинки-то ещё страшнее.
Меркурий Авдеевич зажмурился. Внезапный жар ожёг его лицо. Он медленно перекрестился и все стоял, боясь разжать веки. Неужели он мог убить человека? Любимого, может быть, человека дочери. Да всё равно — какого человека. На улице. Ночью. Как вор. С нами крёстная сила!
С усилием он приоткрыл глаза. Из глубины мрака близилось к нему, покачиваясь, светлое пятно, жёлто облучая то узкие, то широкие круги на дороге, на палисадных заборчиках и домах. Так же нечаянно, как появилось, оно пропало, мрак сделался ещё чернее, глухие голоса раздавались невнятно. Меркурий Авдеевич повернул назад, к своему дому, чтобы укрыться во дворе, но только успел сойти с дороги к палисаднику, как свет фонаря, поймав его и ослепив, стал надвигаться прямо на него.
Несколько человек, переговариваясь, подошли вплотную к Мешкову, и один сказал:
— Здорово, караульщик!
Мешков узнал рабочий пикет, — ружьеца виднелись у людей за спинами, патронташи были подвешены к пояскам, одёжка была кое-какая — на ком что.
— Здравствуйте, — ответил Мешков покорно.
— Не так надо отвечать, — произнёс молодой голос.
— А как надо, научите, братцы, — спросил Мешков.
— Надо отвечать: служу революции, товарищи.
— Не видал ли, кто тут проходил? — опять спросил первый голос.
— Никого не видал.
— И вот этого человека тоже не видал?
Связка лучей сорвалась с Мешкова, взлетела вверх, упала против него, и в ярком свете он увидел жёлто-красное лицо Ознобишина. Лизин кавалер стоял неподвижно, и его синие, безропотные глаза слезились.
— Этого человека тоже не видал, — сказал Мешков чуть слышно.
— А ты гляди в оба. Спать нельзя. У гражданина ночной пропуск просрочен.
Они все повернулись, осветив перед собой дорогу, и пошли тесной кучкой, раскачивая узенькими стволами винтовок.
— Прощай, дядя, поглядывай! — крикнул молодой.
— Служу революции, товарищи, — отозвался Меркурий Авдеевич и почувствовал заколотившееся, точно спущенное с привязи сердце: слава богу, пронесло.
Его снова объяла молчаливая темнота. Он услышал, как слезы защипали ему веки. Слезы унижения, они были едки. Он смахнул их кулаком и побрёл к дому.
Уже когда он различил огонёк лампы в окнах Лизиной комнаты, отворилась калитка со звонким лязгом щеколды. Витя, выскочив на улицу, осмотрелся, крикнул:
— Дедушка!
— Я здесь. Что кричишь? Что такое?
— Пойдём скорее, дедушка. Маме плохо.
— Как — плохо?
— Идём, идём! Она зовёт.
Он тянул Меркурия Авдеевича, схватив, сжав и не выпуская его пальцы, пока шли, почти бежали, спотыкаясь, двором, и Мешков тоже сжимал тоненькие пальцы внука, и в этом пожатии рук — большой и маленькой — трепетало больше страха, чем только что испытал Меркурий Авдеевич на улице, чем пережил он за все эти несчастливые сутки.
Лиза нераздетая лежала на кровати, высоко вскинув подбородок. К полу спускалось наполовину упавшее с постели полотенце в чёрных пятнах и разводах крови. Неправдоподобно большими стали её светлые глаза, и, заглянув в них, Меркурий Авдеевич почувствовал, что должен сесть. Он неуверенно примостился в ногах дочери, как был — с дубинкой, в шапке, и смотрел на неё безмолвно.
За столом усердно размешивал что-то ложечкой в чайном стакане студент из соседней комнаты. Мучнисто-белые космы макаронами свисали к сморщенным бровям, покачиваясь в такт его движениям. Видимо, он счёл молчание за вопрос к себе и сказал радушно-гипнотическим тоном, усвоенным от старой медицины:
— Явление, которое мы наблюдаем…
Но не выдержал и кончил скороговоркой:
— Вы не волнуйтесь, ничего особенного, сейчас остановим, сейчас.
— Лизонька, что же это ты? — проговорил тогда Меркурий Авдеевич, потянувшись к руке дочери и дотрагиваясь так осторожно, будто одним касанием мог причинить боль.
Она подозвала его взглядом. Он подскочил ближе к её голове и присел на корточки. Она шепнула, прерывая слова боязливыми паузами:
— Пусть Витя… сбегает за Анатоль Михалычем… Он живёт на углу…
— За доктором? На каком углу? — торопясь угадать, спросил он.
— Ознобишина… пусть Витя… приведёт.
Меркурий Авдеевич хотел возразить, но у него оборвался голос.
— На углу напротив Арсения Романыча…
— Лизонька, ведь — ночь! — заставил себя выговорить Меркурий Авдеевич, отгоняя от своего взора чудом возникшее жёлто-красное лицо с безропотными глазами. — Ведь — дитя. Ведь обидят… Как можно?
— Витя… скажи… чтоб он шёл с тобой… сейчас…
— Я не боюсь, дедушка, — тоже шёпотом сказал Витя.
— Да ведь ты и адреса-то не знаешь. Разве найдёшь в такую темь? Да и зачем нужен этот самый Ознобишин, бог с ним! Доктора надо, доктора, Лизонька!
— Витя… — опять шепнула она.
— Да ведь пропуска-то у Вити нет! — умоляюще воскликнул Меркурий Авдеевич. — Да у Ознобишина-то этого тоже, может, пропуска нет! Может, его и дома-то вовсе нет! Ведь ночь!
Вдруг Лиза кашлянула, вытянула ещё больше вверх заострившийся подбородок и так отвердела в неподвижности, будто вся была переполненной чашей и боялась разлить её ничтожным движением. Чёрная полосочка, появившись у ней в углу губ, медленно поползла книзу, на шею.
— Мама, я найду! — неожиданно вскрикнул Витя и бросился вон из комнаты.
— Ничего, — волнуясь, сказал студент, взмахом головы откидывая со лба свои макароны и дрожащей рукой поднося Лизе стакан, — сейчас остановим, сейчас.
Меркурий Авдеевич опустился на постель.
— Ничего не остановишь, ничего, — сказал он надорванно и затряс головой. — Остановить ничего нельзя…
7
Рагозин спал с открытым окном. Ещё сквозь сон он расслышал звон вёдер и журчание женской болтовни: хозяйки сошлись у водоразборного крана, и дворовая устная хроника начала свою раннюю жизнь.
Он вскинул руки за голову, ухватил железные прутья кровати, потянулся и, ещё не открывая глаз, вспомнил — что ему предстояло делать: он был назначен в городскую комиссию по проверке арестованных и за ним должны были прислать лошадь, чтобы ехать в тюрьму. Уже много лет давали ему разные поручения, он привык, что всегда должен передвигаться и что постоянно его ищет новое дело. До революции надо было хитроумными и затяжными путями перевозить оружие, или партийную печать, или документы. После переворота обязанности стремительно разрослись, скрытый, запрятанный в кротовые норы мир взрывом выбросило на поверхность, и жизнь покатилась не то что на виду у всех, а поверх всех, над головами, над шапками, над крышами, как весенний гром. Все стало существенно важно, приходилось быть сразу везде, повсеместно и уже не прикидываясь невидимкой, а у всех на глазах, чтобы — куда ни явился — в депо, в казарму, в больницу, на фабрику — каждый знал бы, что пришёл хозяин. В новых и всегда неожиданных местах он чувствовал себя просто, удобно, как испытанный ходок на привале, да и сам иногда шутя называл себя проходчиком по народу.
Рагозин поднялся, подошёл к окну. Утро чистой голубизною обнимало спокойные дворовые деревца. Далеко за небосклон оседали плотно настеленные друг на друга дымно-серые полосы тумана. Уже согрелась почва, слышно было, как земля отдавала тепло. Возле лужицы под краном скакали воробьи, распушившись и предерзко, самозабвенно крича. Свирепая ворона сидела на шесте для флага и пучила на воробьёв черничный глаз, выжимая из себя краткие, похожие на лягушечьи, зовы.
Утро понравилось Рагозину, он пожалел, что из-за поручения, которое невозможно было отложить, разрушался хороший план — отыскать приехавшего в город Кирилла Извекова и провести с ним часок-другой на свободе. О приезде его он услышал незадолго, — в городском Совете говорили, что его назначили туда секретарём и для него ищут квартиру. Рагозин не видал Кирилла с тех пор, как девять лет назад завалилось дело с подпольной типографией, по которому они оба привлекались к суду. Рагозину грозила крепость, но он вовремя ушёл и лет пять скрывался по волжским городам нижнего плёса, от Астрахани до Нижнего, потом очутился на Оке, работал на Коломенском заводе, проживая под вымышленным именем у голутвинского мещанина, успел прослыть там завзятым рыболовом, а к самому перевороту его направили в Петроград. Об Извекове он знал немного. После ссылки в Олонецкую губернию Кирилл, по слухам, был связан с военной организацией большевиков, в семнадцатом году имя его выплыло в газетах — он приехал с фронта на съезд солдатских депутатов и выступал как раз в тот момент, когда Рагозина отправили в Кронштадт. Вернувшись в Петроград, Рагозин уже не застал Извекова. Опять он не слышал о нем добрых два года ни там, где ему случалось бывать до переезда в Саратов, куда его прислали как человека, хорошо знакомого с городом, ни в самом этом городе, где толком никто уже не помнил, да и прежде вряд ли мог знать Извекова — мальчика, когда-то попавшего со школьной скамьи в тюрьму и затем исчезнувшего бесследно на севере, в топях и дебрях приозёрной глухомани. Рагозину пришло было на ум, что Кириллу, наверно, любопытно взглянуть на тюрьму, бывшую первой его купелью испытаний, и что, может быть, не плохо как раз с этого возобновить дружбу — пусть Извеков отыщет свою камеру, а Рагозин — свою, в которой он сидел ещё в девятьсот пятом, и оба они вспомнят, откуда пошла их закалка. Но тут же он развеселился от такой мысли — явиться к Извекову после девятилетней разлуки и позв