Первые радости — страница 88 из 204

Унтер привстал, достигнув кустов, и за ним поднялся на ноги Ломов. Они передохнули, размяли поясницы, скинули с плеч винтовки и вошли в заросли. Глаз настолько привык к темноте, что различал смутными пятнами стволы деревьев, шапки курчавых ветвей. Овражек был неглубок. Нащупывая подошвами землю, они, шаг за шагом, спускались к речке. Её ленивое журчание раздавалось ясно. Соловей выбивал свои дроби над головами. Скоро чуть-чуть блеснул между листвы чёрный лак воды. Через минуту они увидели весь ручей. Он был в три шага шириной. Близко от берега они прислонились к толстым деревьям. Наверно, это были вётлы.

В эту секунду пронеслись вдалеке рассеянные выстрелы, и потом взвыли пулемёты. Ломов взглянул на своего начальника. Он был неподвижен. Когда стрельба стихла, он шепнул: «Переждём!» Снова защёлкали выстрелы, так же далеко, но по другую сторону, и снова наступила тишина.

Тогда Ломов заметил прямо перед собой две кинувшиеся через ручей тени, и тотчас раздались один за другим два толчка в землю с гремящим, сахарным хрустом береговой гальки. Два человека перепрыгнули речку, и разогнулись, и замерли, прислушиваясь. На чёрном лаке воды отчётливо видны стали их контуры. Совершенно слитно — как одна — возникли у Ломова две догадки: что это — враги и что это — свои. Враги могли идти на разведку, свои могли возвращаться или заблудиться в зарослях. Но каким-то новым зрением ночной птицы он различил котелками накрывавшие этих людей шлемы, понял, что это — немцы, и тут же содрогнулся от нечеловеческого голоса: это была команда унтер-офицера.

Унтер-офицер не скомандовал, а не похоже на человека, ужасающе крякнул:

— Бей прикладом! — и оторвался от своей ветлы навстречу ближней к нему тени.

У Ломова сразу вспотели ладони, и спина будто отделилась от туловища. Чтобы схватить, как следовало, винтовку, он должен был бросить ножницы. И вдруг, не думая, вместо того чтобы разжать кулак и выпустить ножницы наземь, он размахнулся и со всей силой пустил ножницами в ту тень, которая была слева и уже успела присесть после внезапного крика. Удар был мягкий и как будто мокрый, и Ломов увидел, что тень тотчас слилась с землёй. И, все ещё ни о чём не думая, схватив винтовку обеими руками, он повернулся направо и заметил, что другая тень клонилась к сбитому с ног унтер-офицеру, занося над ним руку. Ломов сделал скачок и с разбега, наваливаясь своей тяжестью, ткнул штыком под эту занесённую руку. Ему запомнилось только одно ощущение: как туго и неуклюже вытягивал он штык из упавшего тела. Потом он расслышал стонущий голос унтер-офицера:

— Вяжи свово!

Ломов бросился назад. Немец лежал ничком. Ломов пал коленями на его лопатки, заложил ему руки за спину и, сорвав с себя пояс, стянул их крепким узлом.

— Жив? — спросил унтер.

— Сопит, — ответил Ломов.

— Заткни ему глотку!

Ломов повернул голову, тяжело вдавленную шлемом в гальку, нащупал рот и впихнул в него больше половины скомканной своей фуражки. Потом встал, утёрся мокрым рукавом.

Все было по-прежнему. Соловей, не переставая, рассыпал свой дробный щёкот. Невозмутимо журчала речка.

Ломов будто очнулся от сна и понял, что убил другого немца штыковым ударом наповал. Он подошёл к унтер-офицеру. Тот был сильно ушиблен прикладом в плечо, и Ломов хотел помочь ему идти, но он отказался. Они разделили предстоящую задачу: унтер взял на себя немецкие винтовки, Ломову пришлось тащить раненого немца. Они приползли к своим окопам, изнемогая.

Стало светать, когда Дибич выслушал Ломова. Унтер-офицер не мог явиться — он был взят на перевязку. Все ещё мокрый, поёживаясь от утренней свежести, даже в низкой землянке Ломов казался маленьким, щуплым, и странно было слышать его спокойную, несмотря на короткость, вразумительную речь и глядеть в его глаза, желтизна которых, подсвеченная лампой, точно насмешливо загоралась и гасла.

— Ну, что же, — сказал Дибич, — дело вдвойне удачное: добыли языка и помешали немецким лазутчикам. Поздравляю. Начало хорошее.

Ломов промолчал.

— Не знаешь, как отвечать?

— Рад стараться, ваше благородие, — сказал Ломов, чуть заметно прищуриваясь.

— Делает честь шестой роте.

— Рота у нас дружная. Не я — так другой.

— Похвально слышать. Ну… а скажи, пожалуйста, как же насчёт войны, а? Подговариваешь солдат не воевать, а сам вроде не прочь? Как тебя понять?

Ломов переступил с ноги на ногу. Дибич не отрывался от его немигающих глаз.

— Разрешите сказать?

— Да, говори. Я хочу знать, о чём толкуешь солдатам у себя в роте.

— Я считаю, война — одно, солдатская верность — другое. О войне каждый думает по-своему. Дело взглядов. А не выручить на фронте своего брата солдата — это может только трус. Тут нет противоречия.

Ломов выговорил эти слова ещё спокойнее, чем рассказывал, как добыл «языка», и оттого они прозвучали ещё больше — до сухости какой-то — вразумительно, неоспоримо. Вместе с тем Дибичу было ясно, что спокойствие даётся Ломову нелегко, и он подумал, что поёживается Ломов не от холода, а от подавленного волнения. Он вздрагивал, как будто по телу его пробегала судорога, и после каждого такого содрогания спокойствие его маленького тела словно укреплялось, и в этом была такая заразительность, что Дибич тоже вздрогнул.

Поднявшись, он сказал, неожиданно обращаясь к солдату на «вы»:

— Вот что. Мне нет дела до ваших взглядов. Но вы их обязаны держать при себе. Война идёт, и никто не имеет права ей мешать. Во всяком случае, вам не позволят ей мешать.

Он остановился. Ломов молча ждал.

— И вы прекратите свою проповедь против трусости в одиночку и за общую трусость всей армии, всей России. Потому что хотеть, чтобы все были против войны, значит хотеть, чтобы все были трусы.

Ломов по-прежнему не отвечал. В молчании его было заключено оледенелое несогласие, и Дибич насилу удержал себя, чтобы не поднять голос:

— Не забывайте, что вы — солдат.

— Так точно, — сказал Ломов по-солдатски, но как-то не вполне серьёзно, с неуловимой лукавой и стеснительной усмешкой.

— Что значит — так точно? Что значит — так точно, когда с вами говорят, как с человеком? Вы не согласны со мной? По-вашему — мы наступаем зря? Льём кровь зря?

— Разрешите сказать?

— Да, да, говорите!

— Я нахожу, что признать заблуждение — значит проявить мужество, а не трусость. А что такое эта война, если не заблуждение?

— Хорошо, — сказал Дибич, совладав с собой. — Я обязан был предупредить вас, как офицер и командир. Прекратите у себя в роте разговоры на эту тему. И помните, что у военного суда не тот язык, каким говорю с вами я. Ступайте.

Дибич не вспоминал больше ни этого странного рядового шестой роты, ни мыслей, им пробуждённых, потому что с того часа было не до воспоминаний о незначащих вещах: перед восходом солнца немцы пошли в атаку. В первые два дня боев они отрезали батальон от полка, окружили высоту и продолжали попеременно артиллерийский огонь и атаки до тех пор, пока раненый Дибич не попал в плен. Шестая рота так и дралась до конца на макушке высоты, защищая свою линию, которая из запасной стала передовой…

Сейчас, в кабинете Кирилла Извекова, Дибич видел удержанный памятью взгляд маленького солдата, сохранивший свою особую черту, — Извеков как будто не хотел показывать весёлую насмешливость глаз и знал, что её скрыть невозможно, и ему было неловко, что она все время возникает.

— Вот куда привела вас судьба, — сказал Дибич.

— Какая же судьба? Мы к этому шли.

— К чему — к этому? К поражению? — с горечью, но нерешительно проговорил Дибич.

— К поражению царской армии. Чтобы теперь идти к победе армии рабочих и крестьян.

Дибич увидел, как вдруг исчезла усмешка Извекова, отвернулся, помедлил, затем сказал, будто отклоняя предложенный разговор:

— Ваша шестая рота сражалась отлично.

— Да, — тряхнул головой Извеков, — отлично, но бесплодно.

— Это можно с сожалением отнести ко всей войне.

— Вы думаете? — быстро сказал Извеков и вскинул локти на стол. — Это неверно! Народ нашёл на войне путь к своему будущему. По-вашему, это бесплодно?

— Но вы же сами говорите, что рота дралась бесплодно.

— Да, она проиграла бой. Но часть роты вышла из сражения, уцелела, вы этого не знаете, не могли знать, вам не повезло, вас взяли немцы. И те, кто уцелел, влились теперь в свою новую армию. Она борется за ту цель, которая не могла быть осуществлена той армией, в той войне и которая стала ясной народу во время той войны: за его освобождение.

— Понимаю, — чуть заметно передёрнул плечом Дибич. — Ломовы проиграли войну, Извековы выиграли.

Извеков улыбнулся, но сразу прикрыл кончиками пальцев, будто взял в щепоть, улыбку и даже немного подпрыгнул, напав на то, что надо было сказать:

— Вот-вот! Вам, я вижу, дело представляется так, что происходившее на войне — одно, а происходящее теперь — другое. А ведь это совсем неправильно! Народ, который был тогда там, сейчас здесь. Его жизнь изменилась, но его жизнь продолжается.

— Но кто же вы всё-таки — Ломов или Извеков? — не тая иронии, но в искреннем недоумении спросил Дибич.

— А разве есть разница? — уже открыто улыбнулся Извеков.

— Похоже, мы продолжаем разговор, начатый у меня в землянке три года назад. Но ещё больше похоже, что… мы переменились местами. Не находите? — сказал Дибич и, захватив пальцами непросохшую гимнастёрку, оттянул её от своего тела и вздрогнул. — Кажется, я такой же мокрый, как вы были тогда.

— Я тоже, — просто сказал Извеков и пощупал свои прямые плечи. — Очевидно, мы в одинаковом положении. Нет, серьёзно. Мы переменились местами, говорите вы. Но вы можете занять такое же место, как я. Или моё место. Если вы таких же убеждений, как я.

— Мне сейчас не до убеждений, — проворчал Дибич.

Он достал бумажку, написанную Зубинским, и протянул её через стол.

— У вас в Хвалынске родные? — спросил Извеков, прочитав записку.

— Мать и сестра. Я не видел их скоро пять лет.