Первые радости — страница 92 из 204

— Куда же ты всё-таки торопишься? — спросила Вера Никандровна.

— Егор Павлович обещал с нами вечером репетировать.

— Кто это? — спросил Кирилл.

— Наш руководитель кружка. Цветухин, актёр.

— Цветухин? Он жив?

— Почему же? Он не такой старый, — насмешливо и едва ли не обиженно сказала Аночка.

— Я хотел сказать — он все ещё здесь? — с нажимом поправился Кирилл.

Ну, вот и Цветухин должен был выплыть, как только вспомнилась Лиза, — иначе не могло быть.

— Я тебе не говорила — Аночка будет играть на сцене, в новом театре, — сказала Вера Никандровна с той еле уловимой, не то гордой, не то извинительной ноткой, с какой говорят о начинающих художниках и артистах. — Она уже выбрала профессию.

— Ты хочешь сказать, что кое-кто ещё не выбрал? — вдруг усмехнулся Кирилл.

— Тебя это не должно задеть, — прямо ответила мать. — Ты сам говорил, что как только будет можно, станешь учиться, чтобы иметь специальность. Надо кем-нибудь быть. Без специальности нельзя.

— Так, так! — уже смеясь, воскликнул Кирилл и обнял Рагозина, будто призывая его к сочувствию. — Политики всю жизнь учатся и никогда не могут доучиться, верно, Пётр Петрович? Надо кем-нибудь быть, а политики — это не «кто-нибудь». Общество строить, мир создавать, жизнь переделывать — какая это специальность? Вот, скажем, стихи писать — это другое. Это — специальность. Хотя что, собственно, стихотворец делает? Чем он занят?

— Он производит вещи, — сказал Рагозин.

— Какие вещи? Сонетами не пашут, на одах не обедают, как на посуде. А поди — специальность! Профессия!

— Вы очень не любите искусство? — строго спросила Аночка.

— Нет, я искусство люблю, — сказал Кирилл и помолчал. — Но я его люблю очень серьёзно. Даже больше: я сам хотел бы причислить себя к людям искусства, служить искусству, потому что хотел бы воздействовать на людей. А разве воздействовать на людей не великое искусство? Пока я учусь ещё только ремеслу руководить людьми, то есть специальности. Но я знаю, что ремесло это может быть поднято на огромную вершину, на высоту искусства. Когда в моих руках будут все инструменты, все средства влияния на людей, я из ремесленника могу стать художником. У меня будут все радости художника, если я научусь строить новое общество, не меньше, чем у актёра, который научился вызывать слезы у зрителя. Я буду радоваться, как художник, когда увижу, что кусок прошлого в тяжёлой жизни народа отвалился, и счастливый, здоровый, сильный уклад, который я хочу ввести, начинает завоёвывать себе место в отношениях между людьми, место в быту… Нет, нет! Я искусство люблю, — ещё раз с глубокой убеждённостью сказал Кирилл и, крепче обняв Рагозина, улыбнулся матери: — Уж кем-нибудь мы с тобой, Пётр Петрович, будем. Кем-нибудь!

— Он прав? — обратилась Вера Никандровна к Рагозину не потому, что ей нужно было подтверждение правоты сына, а чтобы высказать несомненную уверенность в ней. И Рагозин, кивнув коротко: он прав, — снял руку Кирилла со своих плеч и пожал её.

— А вы не допускаете, что я буду любить искусство тоже очень серьёзно? — спросила Аночка опять так же строго.

— Неужели я это отрицал? — встревожился он. — Я хотел только, чтобы вы не думали, что у меня с искусством недобрые счёты.

— Вы дали повод это подумать, потому что так отозвались о стихах…

— Разве я плохо сказал о стихах?

— Не плохо, — затрясла головой Аночка и поискала слово: — Высокомерно.

— Высокомерно? Ну нет. Это — принадлежность самих поэтов. Они считают, что сочинять стихи куда значительнее, чем делать революцию. Да, может, и вы так считаете?

Аночка не ответила, но, наклонившись к Вере Никандровне, сбормотала проказливо:

— Вот и ещё двойка за «Счастье человечества».

— Счастье человечества? — сказал Кирилл.

— Это у них в школе, — улыбаясь, объяснила Вера Никандровна. — «Счастьем человечества» они называли… Как это у вас говорилось, Аночка?

— Я ведь только что окончила гимназию, она, правда, школой теперь называется, — быстро заговорила Аночка. — Ну, и у нас всем предметам были даны особые имена. Между девочек, конечно. Например, литература — это «Заветные мечты». А последний год у нас ввели политическую экономию и конституцию. Их мы окрестили «Счастьем человечества». Ну, и мне за «Счастье человечества» всегда двойку ставили.

— Трудно, видите ли, даётся счастье человечества, — засмеялся Рагозин.

— Но ведь мы с вами говорили о «Заветных мечтах», — сказал Кирилл, взволнованно и без улыбки глядя на Аночку.

— Пожалуй, верно, — проговорила она, отвечая ему неподвижным взглядом. — Но мне кажется, вы не столько дорожите «Заветными мечтами», сколько «Счастьем человечества». И потому, что вы хотите, чтобы все думали одинаково с вами, вы мне для начала знакомства влепили двойку.

— Ну, вы уж понесли какую-то абракадабру, — сказала Вера Никандровна.

Кирилл приподнял пальцы, закрывая свою мимолётную усмешку.

— Я не хочу, чтобы все думали одинаково со мной. Я хочу, чтобы вы думали так же, как я.

— Небольшое требование… Но, вероятно, я не смогу его выполнить.

— Почему же… если оно небольшое?

— Как-то слишком скоро у нас наметились расхождения.

— Например?

— Например, вы почему-то сразу переменились, как только я назвала Цветухина.

— Не знаю, каков он сейчас, — отвёл глаза Кирилл. — Раньше я его терпеть не мог. Он самообольщен, как пернатый красавец.

— Как вас звать? Кирилл, а по отцу? — вдруг спросила Аночка.

— А как вы меня зовёте за глаза?

— За глаза… я вас никак не зову.

— Ах ты вихор, — улыбнулась Вера Никандровна. — Николаевич, по отцу Николаевич.

— Так вот, Кирилл Николаевич. Позвольте дать вам совет: не высказываться о людях, которых вы не знаете.

— Правда, — беспокойно сказала Вера Никандровна, — Цветухин мужественный и простой человек.

Аночка легко нагнулась к Вере Никандровне и опять с необыкновенной быстротой поцеловала её.

— Мне надо идти, — сказала она и прибавила, держа в ладонях голову Веры Никандровны и покачивая своей головой в такт раздельным и звучным словам: — Именно мужественный и простой человек!

Вера Никандровна взяла её руки и спросила, глядя ей близко в глаза:

— Как Ольга Ивановна?

— Маме плохо, — ответила Аночка, словно мимоходом, но так, что уже больше не нужно было ничего говорить, и распрямилась, и обошла стол, чтобы проститься с Кириллом.

Он вдруг неловко выговорил:

— Ну, хорошо. Принимаю совет. Не сердитесь.

— А я не сержусь, — непринуждённо ответила она и ушла, мигом исчезнув из комнаты.

С минуту все молчали, потом, вздохнув, Рагозин спросил:

— Тебе, говорят, квартиру нашли! Переезжаешь?

— Нет. Она мне не нравится.

— Э, да ты вон какой! Этакого буржуя тебе палаццо дают, а ты недоволен?

— Да, — сказал Кирилл, явно думая о другом, — я, братец, задрал нос…

10

В безветренный, почти уже летний день Пастухов вышел из тамбура дорогомиловского дома в лёгоньком пальтеце по давней моде — до колен, палевой окраски с белой искрящейся ниточкой, и глянул сначала вверх — не хмурится ли? — потом в стороны — куда приятнее направиться? — потом под ноги — не грязно ль? Поглядев вниз, он заметил троих мальчуганов-одногодков, сидевших на тротуаре спинами к залитому солнцем цоколю дома, с ножонками, раздвинутыми на асфальте в виде азов. Асфальт был исплеван. Они повернули головы к Пастухову, ожидая, скажет ли он что-нибудь или пройдёт молча, и в одной из довольно запачканных мордашек он узнал своего Алёшу. Он шагнул к ним.

— Что вы тут делаете?

— Играем, — сказал Алёша.

— Как играете? Во что?

— А в кто дальше доплюнется.

— Гм, — заметил Пастухов с неопределённостью, но тотчас прибавил ледяным голосом, еле двигая натянутыми губами: — Пошёл сейчас же домой и скажи маме, что я назвал тебя болваном и не велел пускать на улицу.

Он порхнул взглядом по плевкам. Откуда они брались? Этот дом обладал необъяснимой притягательной силой для мальчишек, они льнули к нему, как осы к винограду. Алёшу было немыслимо уберечь от них: если его выпускали на улицу, он встречал там одних, в саду его ждали другие, на чёрной лестнице третьи, в комнатах Арсения Романовича четвёртые. Может быть, во встречах с мальчиками не было ничего дурного (Александр Владимирович считал, что дети должны расти, как колосья в поле, — среди себе подобных, а не как цинерарии — каждый в своём горшочке), но мальчиков было слишком много. Ольга Адамовна протестовала, чтобы её посылали в город с хозяйственными поручениями и чтобы Алёша оставался без присмотра. Она даже попробовала пролепетать, что это не её обязанность — ходить по базарам. Но не может, в самом деле, Пастухов допустить, чтобы мадам сидела дома, а по базарам ходила Ася. Такое время. Надо мириться. Именно — время, то есть все эти неудобства происходят до поры до времени: кончится ужасная братоубийственная распря, и Александр Владимирович возвратится в свой петербургский кабинет карельской берёзы. А пока все должны терпеть.

В конце концов Пастухов терпел больше других. Он привык работать, привык, чтобы театры ставили его пьесы. А сейчас в театрах только разговаривали о работе, но работы никакой не делали, потому что пьесы Пастухова перестали играть. В театрах говорили об античном репертуаре, Софокле и Аристофане, о драматургии высоких страстей, Шекспире и Шиллере, о народных зрелищах на площадях, о массовых действах и о зрителе, который сам творит и лицедеет вместе с актёрами. Но в театрах не говорили о Пастухове, о его известных драмах и, право, недурных комедиях. А ведь пьесы его ставили не только у Корша или Незлобина, они подымались и до Александринки. Иногда знакомые актёры, встретив его на улице, расцеловавшись и порокотав голосами с трещинкой — как жизнь и что слыхать? — начинали патетически уверять, что он один способен написать как раз то, что теперь надо для сцены — возвышенно, великолепно, в большом плане (громадно, понимаешь, громадно! — говорили они), потому что, кроме Пастухова, никого не осталось, кто мог бы за такое взяться (мелко плавают, понимаешь? — ну, кто, кто? да никого, никого!). Но, отволновавшись, они доверительно переводили патетические ноты на воркование лирики, и тогда получалось, что напиши Пастухов свою возвышенную пьесу, её никто не поставит, потому что наступила эпоха исканий нового и, стало быть, распада старого, все ищут и не знают — чего ищут, но все непременно отвергают сложившиеся формы, а Пастухов и хорош тем, что имеет своё лицо, то есть вполне сложился (Пастухов — это определённый жанр, понимаешь? — тебя просто не поймут, не поймут, и все! — да и кто будет судить, кто?).