Первые строки — страница 13 из 20

Рассказчик на минуту смолк, судорожно затянулся новой папиросой и продолжал:

— Когда началась война, Татьяна Васильевна с мужем жила в Гомеле. Муж был военнослужащий и в первые дни войны ушел со своей частью на фронт. Больше о нем она ничего не знала. На руках у нее осталась семимесячная дочка Варюшка. Проводилась срочная эвакуация детей и женщин, но она все медлила, надеясь получить весточку от мужа. Поэтому уехала она в самые последние минуты. Не успел поезд отойти от станции и двадцати километров, как в воздухе показались «юнкерсы».

Взрывы сотрясали землю и воздух, но состав каким-то-чудом необыкновенными рывками продолжал двигаться. Выбросив напрасно запас бомб, фашистские мерзавцы с бреющего полета расстреливали беззащитный состав. Машинист остановил поезд. Люди прятались под вагоны. Варюшка мирно спала на руках у матери, когда пуля пробила ей головку. Татьяна Васильевна потеряла сознание. Очнулась она поздно ночью и бесцельно побрела вдоль разбитого железнодорожного полотна, крепко прижимая к себе мертвое тельце дочери.

Вдруг громкий, рвущий сердце, плач ребенка коснулся ее притупившегося слуха. Доносился он откуда-то снизу. Осторожно спустившись с откоса, она наткнулась на труп женщины, около которой, заходясь в крике, лежал завернутый ребенок. Положив свою девочку рядом с женщиной, Татьяна Васильевна взяла малыша и освободила ему ручки. Почувствовав знакомое тепло, он потянулся к груди. Машинально, по привычке, точно во сне, достала она набухшую от молока грудь и приложила ребенка. Только тут поняла Татьяна Васильевна всю тяжесть своей утраты и безутешно разрыдалась над телом Варюшки и незнакомки, ребенка которой кормила грудью. Сколько времени просидела так — она не знала. Постепенно тень от насыпи сползла с тела убитой. В безжизненном, остекленевшем выражении ее широко открытых глаз таилась невысказанная мука — мука матери, навсегда покидающей своего ребенка. Казалось, и мертвая она молила о спасении сына. Видимо, до последнего мгновения она боролась за жизнь этого крохотного создания: ее левая рука, с зажатым небольшим узелком, старалась остановить кровь, сочившуюся из раны, а правая делала попытку освободить здоровую грудь, чтоб еще раз накормить ребенка, но так и застыла.

Поняв, что пережила несчастная женщина, оставляя в полной неизвестности свое беззащитное дитя, окруженное бесстрастным грохотом военной ночи, Татьяна Васильевна поклялась над телом убитой, во имя своей Варюшки спасти мальчика или погибнуть вместе с ним.

Под утро она добралась до села, еще не занятого немцами. Перевертывая найденного сына, Татьяна Васильевна развязала прихваченный узелок. Там лежала пара детского белья и фотография веселой белокурой девочки с ясными глазами, завернутая в вышитую рубашонку с инициалами С. Н.

Поведав все мне, Татьяна Васильевна замолчала, потом тихо, с тоской добавила:

— Мы связаны с Сашей кровью вашей жены и моей дочери. Неужели после всего этого вы захотите разлучить нас?

Я сидел, сжимая в руках платок моей жены, на котором поблекшие от времени еще выделялись небольшие бледно-ржавые пятна крови. Что я мог ответить этой женщине на ее вопрос? Я был побежден силой ее любви к моему мальчику, преклонялся перед ее мужеством, разделял ее огромное горе, но разве мог я отказаться от сына? Так мы просидели всю ночь, ничего не решив. Через два дня я уехал.

Письма из Свердловска с описанием всего касающегося Саши-Сережи мы получали каждую неделю. Они все больше разжигали мое желание взять мальчика. Но при малейшем воспоминании о нем, рядом четко вырисовывался образ невысокой, круглолицей женщины со скорбными темными глазами и огромным узлом пепельных волос. Не знаю, долго ли продолжались бы наши обоюдные терзания, если бы не дочь. Прочитав как-то одно из очередных писем, она робко сказала:

— Папа, какая она хорошая! — и, вопросительно поглядев на меня, добавила: — Я могла бы быть ей неплохой дочерью.

Эти слова Лели, моей Лели, не хотевшей раньше и слышать о новой матери, прояснили то, в чем я не хотел себе признаться.

Вдвоем написали мы письмо, в котором просили Татьяну Васильевну принять наше предложение.

Я не спал ночами в ожидании ответа, я уже не мог отделить в своем воображении сына от этой женщины.

Любил ли я тогда Татьяну Васильевну? Нет, то было большее чувство, в котором благодарность смешивалась с преклонением перед ее внутренней силой и красотой.

Через три недели мы с Лелей, устроив свои дела, переехали к ним в маленькую чистенькую квартиру. Саша сначала дичился нас, но потом очень привык и полюбил. Сейчас ему уже пятнадцать лет.

— Он и до сих пор ничего не знает о матери? — спросил Сергей.

— Нет, теперь он все знает и относится к нам с женой с еще большей нежностью и уважением. Лелю же он просто боготворит. А платок моей первой жены и детское белье Саши с букетиком незабудок хранятся нами как реликвия, как символ всепобеждающей материнской любви.

— Удивительно. За все годы нашей дружбы Ольга ни разу не упомянула об этом! — воскликнул Борис. — Это же целая поэма!

Сергей сосредоточенно молчал, думая о чем-то своем.

— Вот вы где! А мы-то ищем! — на пороге освещенной комнаты, точно на экране, появилась невысокая пышноволосая девушка в белом платье с девочкой на руках. — Мы никак не хотим засыпать без вас, Сережа. Нам скучно!

Сергей порывисто вскочил.

— Дайте мне Наташу, Лиза. — Девочка, не выпуская шею девушки, потянулась к отцу.

Иван Петрович тихо тронул Бориса за рукав:

— Идем, Борис, соловья слушать, тут теперь и без нас обойдется.

Они бесшумно спустились в сад, где все росла и ширилась, прогоняя ночную тишину, соловьиная трель.

Ф. МОЖАЙКО,машинист завалочной машины

ОБЫКНОВЕННЫЙ ПАРЕНЬ

Нас трое. Старик в потертой фуфайке и синих брюках из грубого сукна, вправленных в серые стоптанные валенки. Паренек в рыжей бобриковой «москвичке» и я. Нас было больше, но те ушли, потому что устали после ночной смены. Старик тоже из ночной смены, но он ждет. В приемной стоит весенняя духота. Так бывает только в марте, когда солнце больше пригревает, но батареи центрального отопления еще по-зимнему горячи.

С зимой еще не покончено, и на оконных рамах внизу еще крепко держится толстый припай намерзшего льда, но весь верх стекла уже успело отвоевать у зимы яркое мартовское солнце и теперь сквозь образовавшуюся отдушину разлеглось по широкому подоконнику. Кажется, мы ждем долго, потому что за это время солнечный зайчик успел перескочить с пустующих стульев на дверь, затянутую желтым дерматином. В узеньком лучике были отчетливо видны миллионы подрагивающих пылинок, бороздивших его в самых различных направлениях.

По вот зайчик, подтянувшись, пополз кверху и, кажется, нашел то, что искал, — маленькую узенькую табличку с тремя большими буквами, выведенными черной краской: Ж.К.О., а пониже помельче: «Начальник».

Уже два или три раза прошмыгнули мимо нас в кабинет шустрые сотрудники, обводя нас всякий раз подчеркнуто важным взглядом. Проплыла мимо толстая уборщица со шваброй и тоненько, попискивающим в дужках ведром.

А мы все ждали.

У нас было достаточно времени, чтоб разговориться, и теперь я уже знал: старик пришел хлопотать обещанную ему еще с осени квартиру и что у него было два сына.

Младший — Генка погиб под Берлином. А старший — Мишка учился в Киеве до войны на агронома, ушел на фронт добровольцем и пропал без вести. Старику бы сейчас домой в самый раз, а не «оббивать тут пороги». Но там разбитая ревматизмом старуха будет обзывать лежебокой и говорить:

— Тимкиным уже и ордер выписали, а тебе все обещают да обещают без толку.

И никак ей, глупой старухе, не втемяшишь в голову, что Тимкины многосемейные, а они нет.

— Эх, был бы Михаил с Генкой — все было бы в порядке. И то сказать, какой я многосемейный — только и того, что старуха да кот Васька, — вздохнул старик. — Была семья, да…

У паренька дела другие. Он только женился и пришел теперь, по его же выражению, «отхватить квартирку».

Ему лет девятнадцать-двадцать, и он, пожалуй, впервые обращается к начальству с просьбой, если не считать заявления, написанного еще два месяца тому. Свое дело он считает верным, и потому спокоен. «Мыслимо, — думает он, — с женой да в разных общежитиях». У него с собой брачное свидетельство и зачем-то фотография жены. Ему кажется, что стоит лишь вразумительно рассказать все начальнику, а если не поверит на слово, показать брачное свидетельство и фотографию, как ему тут же, без всяких проволочек выпишут ордер.

Поэтому он сейчас занят повторением будущего разговора с начальником, текст которого они составили в двух лицах, неделю тому с женой. Лицо у парня серьезное, не по летам строгое, он шевелит пухлыми губами и старается отвернуться от нас к стене. Но все равно заметно, как легкой паутинкой легла на гладком лбу парнишки первая настоящая забота.

Первым у самой двери, привалившись головой к косяку, замер старик. Мне хорошо видны его худая, изборожденная глубокими морщинами, щека, хрящеватый с горбинкой нос и глаз, когда-то черный, но теперь уже вылинявший до цвета дорожной пыли. В левой руке у старика, между корявым указательным и большим пальцами, зажат окурок сигареты, который он не бросает, зная, что ждать еще долго. Иногда его одолевает сон, тогда голова старика начинает медленно клониться, но встретив косяк двери, он просыпается и, поворачивая к нам лицо, смотрит на нас каким-то детским недоумевающим взглядом. Наконец поняв, что ему тут не уснуть, он хмурит густые, тронутые редкой сединой брови и поворачивается к нам.

— Может, у кого спички есть, граждане?

— Я не курящий.

Парень шарит по карманам, достает блестящий портсигар с изображением трех богатырей, протягивает.

— Кури, дед.

Старик сначала бережно прячет окурок сигареты в карман, потом долго копошится в портсигаре, стараясь ухватить заскорузлыми, негнущимися пальцами тоненькую папироску. Говорит виновато, обращаясь больше ко мне: