о еще немало времени, прежде чем я уразумел, что эта невиданная в наших местах и резавшая всем глаза своею яркой белизной и необычностью блуза была не простым франтовством дяди, а имела некоторый таинственный символический смысл. Открылся он для меня в один из знаменательных вечеров, который особенно ярко запечатлелся в моей памяти. Почему-то к этому вечеру особенно готовились (может быть, по случаю приезда «столичной» молодежи). Матушка одела свое праздничное платье, наши маленькие столовая, зальца и гостиная, обыкновенно обретавшиеся в большом беспорядке благодаря нам, детям, приняли тоже праздничный вид: были постланы везде новые салфетки и поставлены на столы по паре «калетовских» (стеариновых) свечей в больших бронзовых подсвечниках, что считалось тогда еще большою роскошью. Батюшка сегодня, кажется, совсем не снимал сюртука. Все это возбудило во мне такой интерес, перед которым окончательно стушевались все прелести уличного спорта, и я предпочел остаться дома. К вечернему чаю стала собираться приезжая студенческая молодежь – сначала товарищи дяди Сергея, остановившегося пока у нас, затем явился очень оживленный блондин в черном сюртуке, в летах моего отца, некто Николай Яковлевич Д.; я знал, что он преподавал в семинарии французский язык и сельское хозяйство и считался «очень образованным» человеком, так как кончил курс не в знакомой более или менее всем какой-нибудь духовной академии, а в Горыгорецком агрономическом институте (не все были в силах даже и выговорить правильно такое название!); с ним пришла и его супруга, необычно шикарно разодетая, с аристократическими манерами дама, умевшая говорить по-французски. (Сам агроном был сын сельского дьячка, а супруга его была дворянского происхождения.) Все это я знал раньше, хотя Д. вообще посещали нас еще не часто. Визит их придавал нашему вечеру еще более незаурядный интерес. Пришли затем еще несколько близких знакомых отца и два «профессора» семинарии, считавшиеся дальними родственниками. Начали разносить чай, когда явился, наконец, по обыкновению с добродушной улыбкой, с мягкими изящно-простыми непринужденными манерами, дядя Александр, общий любимец и моего отца, и матери, и нас, детей, – явился в своей необычайной сверкающей белизною блузе, со свертком книг в руках.
– А! вот и вы! – крикнули гости чуть не все разом, окидывая взором его оригинальный костюм.
– В «дух времени» облеклись? – заметил один из профессоров.
– Нужно бы, батенька, по-нашему уж, по-российски, по-крестьянски… Дело теперь крестьянское наступает!.. – сказал, улыбаясь, агроном.
– Ну, пусть уж в красных рубахах да плисовых поддевках ваши славянофилы московские ходят… А мы-с петербургские увриеры!.. – говорил, смеясь и радушно пожимая всем руки, дядя. Поострив еще насчет костюмов «в духе времени», гости стали поздравлять дядю с окончанием курса и с тем, что он уже стал теперь «форменный педагог». Это последнее обстоятельство меня окончательно заинтриговало: дядя Александр, этот милый, добрый, ласковый дядя, вдруг стал «форменный педагог»! А тут еще эта блуза! Поистине изумительное преображение совершилось предо мною воочию.
– Ну, показывайте, что привезли новенького, животрепещущего, так сказать!.. Давно мы вас в нашем захолустье ждем… Вы никогда ведь с пустыми руками не являлись, – тотчас же пристал к дяде Александру всегда нервный и возбужденный Д., стараясь взять у него из рук сверток.
– Есть, есть!.. – загадочно говорил дядя, развязывая сверток. – Трудненько досталось, господа… Надо беречь, как зеницу ока… Ну-с, господа, что ж, пойдемте все в гостиную, за один стол, там порассмотрим и кое-что, может, прочитаем…
– Вот и ты здесь? – вдруг заметил меня дядя внимательно рассматривавшим его блузу. – Это хорошо… Пора тебе уже перестать только змеи пускать да по улицам бегать… Посмотри-ка, какой ты молодец!.. Пора уж тебе послушать, что и старшие говорят… Вот тогда и тебе такую же блузу сошьют!.. А? Хочешь?.. Ну, только… надо, брат, для этого поучиться… вот эти книжки уметь читать, – говорил он полушутливо, похлопывая меня по плечу и показывая на сверток. – Ну, пойдем, садись с нами, не дичись, – прибавил он, обнимая меня и увлекая с собой в гостиную, где уже собралась вся компания. – Ну-с, господа, вот вам и последние петербургские новости, – говорил дядя, развертывая сверток. – Вот вам несколько номеров «Колокола», самые животрепещущие.
– Покажите, покажите! Где они? – закричал ученый агроном Д., едва не вырывая газету из рук. Я видел, как глаза профессора вдруг засверкали и жадно впились в печатные строки. Пораженный, я не мог отвести от него широко открытых глаз. Неужели какие-либо печатные строки могли быть так интересны, да еще для солидного, почтенного человека, у которого дрожат даже руки от прикосновения к простому газетному листу?!
– А это вот, Николай Яковлевич, мы уж с вами как-нибудь вместе на досуге сначала почитаем… У нас, в России, как знаете, это редкая вещь, – говорил дядя, показывая агроному томики на французском языке сочинений Руссо.[1]
– Великолепно!.. Превосходно!.. – похваливал Д. восторженно, прочитывая заголовки.
– А вот это, господа, – говорил дядя, понизив голос, – секретные записки о негласных совещаниях комитета… об эманси-и-па-ации! – прибавил он, особенно выразительно выговаривая последнее слово.
– Где? где? Это? Секретные записки? – закричал Д., моментально вскочив и хватая рукопись из рук дяди. – Ну, уж это я… к себе… до завтра… Никому не дам вперед! Ни-и-ко-ому!.. Хоть разорвите!
Гости весело смеялись над экспансивным агрономом.
– Ну, ну! – улыбаясь, говорил дядя. – Уступим это ему. Ему и книги в руки. Ведь у вас Николай Яковлевич главный здесь эмансипатор и литератор.
Изумлению моему не предвиделось конца; я не знал, чему больше удивляться: поведению ли солидного профессора, который на моих глазах уже несколько раз бесновался, как помешанный, необычайному ли потоку новых слов и названий, которые для меня в это время представлялись верхом человеческой премудрости.
– А вот это, господа, для всех нас будет очень интересно и занимательно, – говорил дядя, – это прекрасная новинка… только что вышла… Стихотворения Некрасова… Это одна прелесть!.. Свежо… ново… оригинально… Да вот… прочтемте.
И дядя, развернув небольшой томик в розовой обертке, прочел вслух несколько стихотворений.
Это были первые звуки «истинной» поэзии, которые коснулись моего слуха… Я был весь внимание… Что-то, казалось, творилось неведомое в моей голове… Мне было и жутко и стыдно; у меня то замирало сердце, то вдруг кровь заливала все лицо… от стыда!.. Да, от стыда… Мне было стыдно сознавать, что стихи можно читать и понимать просто, «по-человечески»… А ведь до сих пор я думал, что их можно только зубрить, ничего не понимая, как я зубрил отрывки разных од, идиллий и посланий из нашей хрестоматии… Дядя продолжал читать дальше, но я уже ловил только гармонию стиха, которая ласкала мой слух как нечто не изведанное и не испытанное мною доселе, совсем не в силах будучи уловить ее смысл. Но мне уже не было стыдно и обидно: я чувствовал, что если я не понимаю сейчас, то не потому, что для меня вообще это «невозможно понять», что, напротив, я непременно все это пойму после… скоро… да, непременно пойму!..
Затем дядя стал читать «Колокол», из которого я уже, конечно, ровно ничего не понимал… Какие-то новые звуки, новые слова, новые понятия шумным каскадом вливались мне в душу, и я слушал их, как музыку, смысл которой был для меня непонятен, неясен, но приятен… приятен смутным сознанием, что и это, такое на первый раз мудреное как будто, я тоже скоро… буду понимать и читать так же, как дядя Александр, потому что ведь все это делается так просто, «не по-гимназически», по-человечески… Однако «прием» первых необычных впечатлений был настолько велик и непосилен для моего мозга, что я скоро почувствовал, как от этой музыки новых слов и понятий у меня начала кружиться голова, и у меня явилось непреодолимое желание излить хоть частицу этих впечатлений другим; я ускользнул из нашей гостиной и бросился «на улицу» к своим сверстникам. Как ни был я полон новыми впечатлениями, но передать понятно их товарищам я – увы! – был решительно не в состоянии, кроме сообщения, что в Петербурге все студенты теперь ходят, как французские рабочие, в белых блузах и носят с собой «запрещенные» книги. Я чувствовал, что этого было недостаточно и был внутренно сконфужен, что не мог передать, чем смутно была переполнена моя юная душа. Заметив, что гости от нас стали расходиться, я стремительно бросился домой и, еще застав дядю Александра, настойчиво пристал к нему показать мне все книжки. Ведь я никогда еще не видал «настоящие» книжки!.. Меня в них все интересовало: печать, бумага, формат, обертки… Все это было так не похоже на гимназический учебник!.. Обо всем этом я засыпал дядю вопросами – вплоть до того, как эти книги и кем печатаются и пишутся. Дядя наскоро отделывался от меня беглыми замечаниями, утешая, что «после… после я все узнаю, а теперь все равно не пойму», но я все же узнал в этот знаменательный вечер и крепко запомнил, что есть писатель «Искандер», который живет изгнанником в Лондоне и там печатает запрещенную газету «Колокол», в которой он все пишет об «эмансипации»; что во Франции был писатель Руссо, который «освободил весь французский народ»; что появился у нас новый замечательный поэт Некрасов, который все пишет о крестьянах и вообще о бедных людях… О, этого на первый раз было уже более чем достаточно, чтобы удовлетворить любознательность мою и моих товарищей, для которых уличйьш спорт далеко еще не потерял всей своей прелести! Этого было достаточно и для того, чтобы я все чаще стал изменять спорту ребячьей улицы, стараясь возможно чаще быть в компании съехавшейся студенческой молодежи, все больше интересовавшей меня новыми, неведомыми мне сторонами жизни.
II
В вишневом саду у деда. – Первые писательские легенды. – На лоне крепостной деревни.