Первый арест. Возвращение в Бухарест — страница 12 из 41

Exitium impositura cymbae…[3]

Покориться? Что это меняет? Сама жизнь есть непокорность стихии, островок сопротивления беспорядку и разрушению. Покорность? Нет, все, что угодно, только не это!

СНИТОВСКИЙ

Это произошло в четвертом классе гимназии. Фриц уже не был нашим классным наставником, и я мог спокойно брать на дом любую книгу из школьной библиотеки. Но их было не так уж много. Тогда я начал искать книги вне гимназии.

Однажды я получил за две пачки папирос доступ к библиотеке бывшего нотариуса Снитовского, приемного отца одного из моих соучеников по четвертому классу гимназии, Витольда, длинноногого подростка с птичьим лицом, которого интересовали в жизни только две вещи: папиросы и игра в шахматы. Домик, куда привел меня Витольд, был запущен и обшарпан не меньше, чем его обитатели: старик Снитовский, его журавлеобразный приемыш и какая-то еще не старая женщина в чем-то облинявшем, застиранном, с худыми, бледными руками и испуганным лицом — не то жена, не то прислуга бывшего нотариуса. Комната, где хранились книги, была самой унылой в доме: голые стены с рваными обоями, немытые окна, грязный земляной пол; книжные шкафы — запыленные, с разбитыми стеклами — стояли раскрытые, опутанные паутиной, от них пахло сыростью, куриным пометом, мышами. Но когда я увидел длинные ряды книг с потемневшими надписями на желтых, серых и черных корешках, когда раскрыл наугад первые тома суворинских и марксовых изданий, когда прочел первые заголовки, — это запущенное, уже много лет сохнувшее и желтевшее в шкафах, редкое, никогда прежде не виданное мною книжное богатство привело меня в такое волнение, что я тут же обещал Витольду еще две пачки папирос и десяток шоколадных конфет в придачу, если он позволит мне забрать с собой столько книг, сколько влезет в мой потрепанный школьный ранец. Хотя я просил книги «не насовсем», ясно было, что в этом доме они никому не нужны, меньше всего тому, кто когда-то их собирал, маленькому старичку с козлиной бородкой. Одна нога и рука его были парализованы, и это делало его похожим на птицу, волочащую перебитые крылья. Когда я уходил в первый раз, крепко зажав в руках ранец, набитый книгами, я столкнулся с ним в голых сенцах и замер от страха и неожиданности: вот он сейчас заметит мой разбухший ранец, остановит и все заберет. Но, встретив пустой, равнодушный взгляд жидких темно-зеленых глаз застарелого пьяницы, я понял, что мне нечего опасаться. По молчаливому уговору Витольд никогда не спрашивал о взятых томах, и я повадился ходить к нему по два-три раза в неделю, принося с собой папиросы, табак, конфеты и перетаскивая домой каждый раз полный ранец книг, — я даже специально его распорол с одного края, чтобы он вмещал побольше.

Чего только не было в этой странной энциклопедической библиотеке спившегося нотариуса! Сочинения Шопенгауэра и «История цивилизации в Англии», Герберт Спенсер и Макс Нордау, Монтескье и Шахразада, Вольтер и «Путешествия Ливингстона»…

И какое это было волнующее и сулящее счастье занятие! Принеся домой очередную пачку книг, я мчался в аптеку, покупал бутылочку карболки и, разложив на стульях во дворе свои сокровища, подвергал их «дезинфекции»: тщательно выветривал запах мышей и пропитывал книги карболкой и скипидаром.

Я никогда не забуду чувства ожидания чего-то неизъяснимо прекрасного, охватывавшего меня каждый раз, когда я смотрел, как ветер тихо шевелит и перелистывает пожелтевшие страницы только что приобретенных томов. Чем ученее и непонятнее для меня был предмет, о котором они трактовали, чем загадочнее заголовки и наспех просмотренное оглавление, тем радостнее билось сердце, тем быстрее росла надежда узнать то, чего я еще не знал, понять то, чего не понимал, найти наконец ответ на мучительно беспорядочные вопросы, шевелившиеся во мне. После каждой вновь приобретенной и принесенной домой книги меня охватывало такое нетерпение, что хотелось как можно скорей, уже сегодня, сейчас, еще до обеда, который давно стыл на столе, — пусть их там сердятся и бранятся! — засесть за чтение и разобраться в этих новых словах, понятиях, мыслях.

Где она, эта счастливая уверенность? Неужели и сладость познания, и страсть любопытства, и радости уяснения нового тоже подвержены старению?

Благая, счастливая вера в бесконечные возможности разума и непобедимость разумного, столько раз поддерживавшая меня в тяжелые минуты, когда жизнь грубо опрокидывала все мои представления и стройные теории, блаженная, счастливая вера, неужели я и тебя могу потерять когда-нибудь?


Одна из взятых мною у Снитовского книг называлась: «Проблемы социализма и задачи социал-демократии». Она была объемистая, тяжелая, в черном блестящем переплете, и я положил ее в ранец именно потому, что меня поразили непонятные слова: «социализм», «марксизм», «социал-демократия» и странные названия глав: «Гегелианский диалектический метод», «Движение доходности», «Марксизм и теория кризисов».

Что такое «марксизм» и «диалектика»? Что означает «примитивное накопление» и «кризис перепроизводства»? Кто был Маркс и почему «не каждая эпоха рождает Марксов»?

Немедленное прочтение сборника статей немецких профессоров политэкономии не принесло ответа на эти вопросы, а только увеличило путаницу в моей голове. Но таинственные и почему-то волнующие слова «марксизм», «диалектика», «социалистическая революция» запали мне в душу, и я начал искать в пыльных шкафах Снитовского литературу, в которой упоминались бы эти новые, пока еще туманные для меня понятия. Вскоре я нашел книгу статей Жореса и брошюру с речами, произнесенными на 5-м конгрессе I Интернационала в 1872 году в Гааге.

Я сидел при свете керосинки за некрашеным столиком, вынесенным из коридора в наш маленький, немощеный дворик. Была теплая, тихая летняя ночь. Надо мной был Млечный Путь с его широкими рукавами, заполненными звездной пылью, с бесконечно загадочными крупными звездами, известными мне по именам, но в то лето мое первое увлечение астрономией уже шло к концу, и я все реже смотрел на звезды. Вокруг меня был дворик с деревянным сараем, колодцем, двумя акациями и дощатым забором; а за ним — еще не спавший, возбужденный парно́й теплотой июльской ночи городок с гуляющими, смеющимися и лузгающими семечки прохожими, — я слышал их голоса и смех. А за городом, в самом конце длинной улицы, на которой стоял наш дом, был Дунай. А там, за Дунаем, на юг, запад и север, страна — лоскутная, отсталая Румыния, с ее нищими крестьянами и откормленными жандармами, иностранными займами, политическими интригами и скандальными аферами вокруг купли и распродажи отечественной нефти, хлеба, золота, чести. А там, дальше, Европа с ее политическими кризисами, спорными вопросами, пограничными конфликтами, Антантами, выборами, заявлениями Пуанкаре, Чемберлена, Муссолини. Дальше океан и Америка с новыми небоскребами, забастовками, нефтяными скандалами и новым, говорящим кино… А на востоке — Советская Россия с ее первыми колхозами, первыми планами и новостройками…

Но всего этого я не знал и даже не подозревал. Я еще не читал газет и не думал, что они могут иметь какое-либо отношение к интересующим меня вопросам. Я не ведал не только того, что творилось в далеких просторах и скоплениях мира, но даже того, что происходило совсем близко, в каких-нибудь тридцати километрах от нашего городка, в пыльном известковом местечке Татар-Бунар, где в то лето еще только зарастала клевером и ромашкой аккуратно срытая и сровненная с окружающей степью братская могила ста двадцати повстанцев, убитых здесь всего лишь четыре года назад. Подлинная история, смысл и значение этого восстания, о котором знал весь мир, тоже были мне неизвестны.

Так, почти ничего не зная о том, что творилось в реальном мире, и ничего не видя вокруг, кроме будничной, еще не совсем понятной жизни, я начал читать речи, произнесенные полвека тому назад на конгрессе I Интернационала и четверть века назад на заседаниях французской Палаты депутатов.

Не в лад заигравшая гармонь и смех за забором отвлекли меня на несколько секунд от чтения. Я поднял голову и увидел яркий, огнистый след падающей звезды. Там, в темно-синих глубинах неба, по-прежнему белел Млечный Путь. Но я был всецело поглощен другой тайной. «Но что бы стал делать бедный человек — рудокоп, если бы в глубокой темной шахте ему не светил свет его лампы? Свет социализма не блещет, как мистическое солнце, но без него был бы сплошной мрак на земле». Я снова перечитал эти слова Жореса и подумал, что все окружающие меня люди, да и я сам, похожи на этого бедного рудокопа.

Как хочется даже самому неспокойному и склонному к отвлеченным спорам уму из утомительно-возвышенных, но беспросветно запутанных поисков — в спокойную ясность и геометрическую простоту учения, предлагающего стройное и окончательное решение извечных вопросов устройства человеческой жизни! Какая это была радость, когда после бесплодного и утомительного умствования я вдруг натолкнулся на всеобъемлющую, не сразу понятную, но уже с первого мгновения поразившую своей смелостью и благородством идею, сулящую наконец твердую почву слабому, уже уставшему от беспокойства уму!

Как хотелось мне на другой день поделиться с кем-нибудь своим открытием! Как хотелось рассказать о Великой французской революции и стойкости парижских коммунаров, о светлом уме Мирабо, Кондорсе, о смелости Робеспьера, о не совсем еще ясных, но неотвратимых законах первоначального накопления и перепроизводства, о лозунге экспроприации экспроприаторов, о великом братстве пролетариев всех стран, которым нечего терять, кроме цепей, а обретут они целый мир, и о священном семени всемирной социалистической республики!

Но кому? Больному, прикованному к дому отцу, вечно занятому подсчетом заработков, которым никогда не суждено было осуществиться, или долгими молитвами и беседами с богом о смерти, загробной жизни и опротестованных векселях? Соседу-портному, тихому, бессловесному существу, отмеченному чахоточным крестом на щеках? Соседу-богачу, приходившему потолковать с отцом о боге и о том, что бог награждает всех по справедливости, каждому свое: ему — загребать цепкой рукой барыши, «а вам, уважаемый, дорогой сосед, нельзя терять надежды, ждите и надейтесь на бога, ибо у всех нас один великий бог, который все видит и всех знает, как вы знаете меня, а я вас…». Местному интеллигенту, сутулому, в очках, всегда с книгой в руках, но который служил бухгалтером у того же богача, служил верой и правдой, выколачивая лишние леи, а иногда и сотни и тысячи со всех, кто только имел дело с его хозяином — экспортером зерна и бар