Первый арест. Возвращение в Бухарест — страница 20 из 41

КАК СЛАГАЮТСЯ ДОЙНЫ

— Ой, зеленый лист полыни! — заговорил нараспев безнадежно-грустный голос где-то у ворот маслобойни, где стояли возы, груженные жмыхами и коноплей.

Была уже весна, но деревья все еще стояли голые и двор был покрыт грязью. Мы сидели с Яковом и Силей у конторы, и, когда у ворот раздался грустный, переливчатый голос, Яков первый обратил на него внимание и показал нам певца.

Это был старик с горбоносым лицом цвета обожженной глины; он сидел на земле у своей телеги, согнувшись под тяжестью овчинного тулупа и островерхой барашковой шапки, похожей на высокую темную башенку. На коленях у него лежала самодельная сопилка из зеленого камыша, но старик не подносил ее к губам, а только поглаживал темными скрюченными пальцами и, словно перебирая невидимые струны, тянул грустным голосом:

Ой, зеленый лист полыни!

Я полыни не люблю,

Ем полынь, на ней и сплю…

Вечерело. Розовым светом покрылись деревья, труба и железная кровля сарая, где пыхтел и покашливал старенький мотор. Старик закончил традиционное вступление к песне, покачал своей темной башенкой и, глядя перед собой полузакрытыми глазами, заговорил нараспев:

На тихом белом Дунае

Реет парус белокрылый,

Плещут весла, что есть силы

   Рассекая гладь речную,

   Мутя пену водяную…

Мне показалось, что я узнаю слова старинной баллады о гайдуке Кодряне. Но почему-то вместо «Кодрян» старик сказал «Арсенте». Это имя тоже было мне знакомо. Все газеты писали, что в дунайских плавнях появился опасный и неуловимый бандит Арсенте. Неужели дойна о нем? Но в учебнике литературы говорится, что все дойны сложены по меньшей мере сто лет назад. Мы придвинулись к певцу, и вот что мы услышали.

На тихом и белом Дунае нет никого сильнее и смелее, чем Арсенте. Вся дельта трепещет перед ним, и самые красивые девушки готовы умереть за счастье служить ему в его камышовом шалаше, надежно скрытом в плавнях. Богачи ненавидят Арсенте, но бедные молятся на него, потому что сердце его полно ненависти к богатым и любви к обездоленными и обиженным. Но вот жандармы все же выследили Арсенте и окружили его, когда он отдыхал один на острове, в плавнях. Жандармов туча, Арсенте — один, но им не одолеть богатыря.

Мы слушали песню, удивленные и взволнованные. Где-то рядом, в сарае, уже давно захлебывался мотор, но Яков забыл о нем и, пристально глядя на певца, тоже шевелил губами, точно повторял бесстрашные слова песни. А когда старик кончил дойну, Яков сказал тихо, но так, что мы все слышали:

— Надо поднимать народ!

И, вместо того чтобы идти в сарай к захлебывающемуся мотору, он опустился на корточки рядом со стариком и начал что-то говорить ему тихим, взволнованным шепотом. Старик спрятал сопилку в карман телогрейки и внимательно слушал Якова. Он слушал, полузакрыв глаза, башенка на его голове тихонько покачивалась, словно отбивая такт новой песни, которую пел теперь уже не сам он, а Яков. Мы стояли в оцепенении, и нам тоже казалось, что песня все еще длится…

Ой, зеленый лист полыни!..

Когда его захватили врасплох жандармы, — говорила песня тех, чья жизнь горше полыни, — Арсенте все же не сдался и, когда у него кончились патроны, извлекал пули из собственных ран и посылал их обратно в своих врагов. И он победил. Кто покоряется, тот заранее мертв; кто борется, тот всегда побеждает! В плавнях и в лесах есть много бесстрашных людей, и любой из них — Арсенте! Со всеми жандармам никогда не справиться…

Постояв некоторое время во дворе маслобойни, я простился с Силей и отправился домой. Был тихий провинциальный вечер. На деревянных скамейках, перед своими маленькими домиками с геранью в окнах, сидели обыватели и лузгали семечки. Проходя по базару, я увидел, что лавочники уже закрывают свои лавки и с грохотом навешивают на железные засовы огромные ржавые замки. Воздух был напоен теплым запахом навоза, а на лицах людей застыла маска равнодушия и безнадежной скуки. Но я не обращал на это внимания. Я знал, что есть и другая жизнь и другие люди где-то здесь же, рядом с этим убогим, скучным базаром. Я все еще слышал дойну горбоносого старика, и мне казалось, что ей нет и не будет конца. И тихие слова Якова я тоже слышал, и они были полны для меня нового смысла:

— Надо поднимать народ!

ЭТО КАЖДЫЙ МОЖЕТ

Был поздний вечер. Я сказал своей тете, у которой жил с тех пор, как приехал в уездный город, что иду спать. Но я и не думал ложиться. Я ждал Силю. Он заходил днем, осмотрел мою комнату, имевшую два выхода, и подробно объяснил, что нужно сделать: запереть дверь, ведшую в комнату тети, занавесить окно и убрать все со стола, даже скатерть. Я знал, зачем нужны эти приготовления, но совсем не представлял себе, как все произойдет.

Кто-то тихонько постучал в окно. Я снял крючок с двери, выходившей во двор, и увидел Силю. В руках у него была плетеная базарная кошелка, и я помог ему втащить ее в комнату. Она оказалась тяжелой, словно ее набили камнями.

— Теперь выйди на улицу и проверь хвосты! — сказал Силя.

— Хвосты? — переспросил я.

— Ну да. Я по дороге два раза проверял, а ты проверь еще разок.

Я ничего не понял и растерянно уставился на товарища. Он усмехнулся:

— Выйди на улицу и проверь, не торчит ли кто-нибудь около дома, не привел ли я с собой «хвоста»… Теперь ясно?

Теперь было ясно, и я вышел на улицу. Ночь давно накрыла дома, мостовую, тротуары. Только над головой белел Млечный Путь, а на углу, в каменном доме бакалейщика, из ярко освещенного открытого окна валил дым, как из пароходной трубы. Там, как всегда, играли в карты.

Когда я вернулся, Силя извлек из кошелки небольшой металлический ящик с валиком, перепачканным фиолетовыми чернилами, поставил его на стол и прикрыл старой газетой. Потом он разложил остальные предметы, принесенные в кошелке: бутылку с фиолетовыми чернилами, две пачки белой бумаги, ручки, карандаши и набор кисточек, тоже измазанных фиолетовой краской.

— Чудесно! — сказал он, закончив приготовления, и вынул из кармана бумажку, аккуратно исписанную мелким почерком. — Разберешь?

Я взял бумажку и прочел:

«Товарищи! Граждане! Молодежь! Сегодня, в день 1 Мая, великого праздника солидарности угнетенных всего мира, уездный комитет комсомола обращается к вам…»

— Что это? — спросил я.

— Листовка, которую мы должны напечатать. Как ты думаешь, справимся до утра?

— Конечно, справимся, — сказал я.

— Чудненько. Я тоже думаю, что справимся. Только смотри не проговорись Максу! Он ничего не знает. Техник заболел, а листовка должна быть готова к субботе. Ясно?

— Вполне.

— Вот видишь: если бы я ему сказал о твоей квартире, он бы передал дальше, и они бы там недели две раздумывали, а листовка нужна к субботе. Ясно?

— Совершенно ясно.

— Ну вот и хорошо. Ты молодец! И комната у тебя первый сорт: два выхода. А тетя сюда не войдет?

— Она спит.

— А если проснется?

— Она никогда не встает ночью с постели, — у нее ревматизм.

— Чудненько. А до утра мы должны справиться.

— Обязательно справимся, — сказал я, совсем не представляя себе, как мы справимся. Мне все еще не верилось, что на этом простом металлическом ящике, который Силя притащил в базарной кошелке, можно напечатать революционные листовки.

Пока я удивлялся, Силя действовал. Он проделывал все просто и привычно, как будто мы готовились к самому заурядному занятию. Минут через десять мы уже сидели рядышком за столом и рисовали печатными буквами текст листовки на двух страницах, которые Силя назвал «восковки».

В комнате было тихо и сумрачно. Свет маленькой керосиновой лампы, стоявшей посреди стола на толстой книге, едва доходил до другого конца комнаты. От этого света лицо Сили казалось коричневым, глаза смотрели внимательно, сосредоточенно. Я тоже очень старался, и Силя это заметил.

— Слушай! Ты помогаешь себе языком? — спросил он.

— Ничего подобного! С чего ты взял?

— Ты его все время высовываешь.

— Неправда!

— Давай зеркало, — сам увидишь!

— Ладно, — сказал я, готовясь встать из-за стола.

— Чудненько. Мы будем смотреться в зеркало, а кто же будет работать?

— Ты прав, давай работать.

— Сколько ты написал? — спросил Силя.

— До «империализм захлебывается в своей собственной черной крови». Разве кровь бывает черной?

— У империализма бывает, — уверенно сказал Силя.

— Ты читал Маркса?

— Нет еще. Я прочту.

— Прочти поскорей!.. А ты бы хотел знать самого Маркса? — спросил я.

— Ну конечно!

— Я тоже хотел бы. Ты себе представляешь: видеть живого Маркса!

— Представляю, — сказал Силя. — Если бы Маркс был здесь, он помог бы нам писать листовку.

— Думаешь, он стал бы этим заниматься? — усомнился я.

— Обязательно! Разве ты не знаешь, что он первый написал «Коммунистический манифест»?

— Он и Энгельс, — уточнил я.

— Правильно: Энгельс тоже писал, — согласился Силя. — Вот было бы чудненько, если бы они оба были здесь!

— Может быть, ты прав, — сказал я. — Они бы дописали нашу листовку.

— А разве в ней чего-нибудь не хватает? — насторожился Силя.

— Не хватает: ничего не сказано про налоги и перчепцию[6].

— Это потому, что техник заболел, — объяснил Силя. — Я же тебе говорил: все делалось в спешке. Если бы не спешка, было бы и про налоги.

— Мне все-таки жаль, что ничего нет про перчепцию!

— Я тоже жалею, — сказал Силя. — Зато все остальное есть.

— Да, есть, — согласился я.

— Чудесно. В таком случае давай работать!

— Давай!

Мы сидели рядышком и писали печатными буквами слова листовки. Мы писали про империалистов, которые готовят нападение на Советский Союз, и про тех, кому придется умирать в этой несправедливой войне. Мы писали про Комин