омещение с тяжелыми сводами и колоннами, напоминавшее старинный храм. Как только мы уселись за столик, появился официант в белой куртке, высокий, темноликий, с модными усиками а-ля Адольф Менжу.
— Три обеда и тарелки на двух шпалтистов! — сказал Милуца, протягивая официанту обеденные талоны.
— Есть, три обеда — два шпалтиста! — сказал официант и помчался к другому столику.
Теперь я догадывался, в чем дело: быть шпалтистом — значит попросту разделить с кем-нибудь обед. Но что это за слово? И почему там, наверху в комнате, тоже есть шпалтисты? Я продолжал мучиться догадками, и это, по-видимому, отражалось на моем лице. Подоляну догадался, о чем я думаю, и с веселой улыбкой открыл мне великую тайну шпалтизма.
«Шпалтист» взялось от немецкого слова «шпалте», что означает «трещина»; есть и глагол «шпалтен» — разделять. Никто не знает, кто первый применил это слово, но в общежитии «Шиллер» всегда было больше студентов, чем коек, поэтому здесь с давних времен появились шпалтисты, то есть те, что спали в «шпалте» — в «трещине» между двумя койками. Проще говоря — делили койку с товарищем. По аналогии появились шпалтисты и в столовой: те, кто покупали один обед на двоих. Все оказалось просто и буднично. Среди богатых студентов не было шпалтистов. Корпорация эта состояла исключительно из бедняков. Шпалтизм был их своеобразным средством борьбы за существование. Символом братства и взаимопомощи. Великим гербом студенческого товарищества и солидарности…
После обеда, по-братски поделенного пополам и тем не менее показавшегося мне необыкновенно сытным и вкусным, я не пошел писать статью. Проницательный Подоляну и здесь догадался, что больше всего на свете мне теперь хотелось спать, — я ведь почти не спал ночь в пути. И он повел меня снова наверх в шестую комнату. Здесь уже многое изменилось за время нашего отсутствия. Койки, на которых спали двое, были теперь аккуратно заправлены. Но появился новый спящий, тоже накрытый с головой одеялом, на крайней койке слева у стены. И за столиком брился теперь другой вихрастый парень в зеленой рубашке. Но тот, кто зубрил латинское право, по-прежнему занимался своим делом. Устав от хождения по комнате, он сидел теперь на своей койке и, раскачиваясь в такт своему бормотанию, повторял непонятные латинские слова. Я мог бы поклясться, что это была все та же злополучная фраза: «Capitis diminutio имело три степени: maxima, media et minima…»
— Это мой шпалтист! — кратко представил меня Подоляну всем присутствующим. — А ты ложись… — сказал он мне. — Спи и не беспокойся — Милуца тебя разбудит!
И вот я уже лежу на продавленной койке Подоляну, накрывшись, по местному обычаю, с головой одеялом. Слышен неясный шум и латинские слова, которые скоро превращаются в какое-то ритмическое гудение. Мне тепло, уютно, покойно. И я думаю о том, как всего лишь несколько часов тому назад я сошел с поезда, никому не известный и никого не знающий гимназист, один в этом огромном городе, а вот теперь у меня уже есть верные друзья; один из них поделился со мной обедом, другой отдал мне свою постель. Я еще не хожу в университет, но уже живу в университетском общежитии; хоть я еще не студент, но уже стал шпалтистом. И я чувствую себя пронизанным каким-то необыкновенным ощущением радости и блаженства… Это не было дремотное блаженство уставшего человека, а великая радость товарищества, теплота и счастье единомыслия.
Сколько раз привелось мне испытать это волнующее чувство! Сколько раз встречал я людей, с которыми, на первый взгляд, у меня не могло быть ничего общего, и я даже не мог с ними объясниться как следует, потому что все у нас было разное: и родной язык, и воспитание, и страны, в которых мы родились и выросли, но едва лишь заходила речь о главном, лишь только выяснялось, что мы идейные товарищи, как исчезали все различия, не было больше ни румына, ни русского, ни болгарина, ни француза, ни разницы в возрасте и положении, а только оставались близость идеи, цели и одинаковое восприятие мира.
ПЕРВЫЙ ГОНОРАР
В тот же день я написал свою первую статью и получил первый гонорар.
Статья занимала два листика школьной тетради, а когда ее перепечатали на машинке, она оказалась совсем крохотной — одна колонка. Зато заголовок был двойной и внушительный: «Вести из провинции… Учащиеся гимназии включаются в борьбу…» Заголовок придумал Милуца на моих глазах, и я с восторгом его одобрил. На моих же глазах происходили перепечатка статьи и рождение газеты, в которой она должна была появиться: «Трибуна бедного студента!» «Это не простая стенгазета, — объяснил мне Милуца, — а орган массовой организации левых студентов «Шиллера». Газета наклеивалась в одной из комнат второго этажа, где стояли только три кровати, и все три жильца вместе с двумя шпалтистами как раз и составляли ее негласную редколлегию. Все пятеро хлопотали теперь вокруг большого белого картона, на который наклеивались статьи. Милуца придумывал заголовки, а один из его помощников, ловко орудуя кистью, украшал газету рисунками. Внешность этого парня вполне соответствовала его занятию: длинные волосы, черный бант вместо галстука и перепачканный красками пиджак. Вскоре выяснилось, однако, что он всего-навсего студент Коммерческой академии. Но сердце его принадлежало кисти и палитре.
— Поскорей… — торопил Милуца художника. — Мы должны успеть, пока не откроют столовую к ужину, — осталось сорок минут…
Но художник не торопился. Ему все казалось, что газета не готова. Когда были написаны все заголовки, разрисованы все лозунги, он, ни с кем не советуясь, начал рисовать.
— Это еще что такое? — изумился Милуца.
— Так просто…
— Да ты спятил!
— Он выпил керосину…
Милуца решительно оттолкнул художника от картона.
— Пора! Я договорился с дежурным по столовой, что он откроет нам на полчаса раньше. Пошли!
«Трибуна» была тут же завернута в обыкновенную газетную бумагу, снесена в столовую и повешена на стенку около входа. Художник остался ее караулить.
— Когда откроют к ужину — тебя сменят! — сказал ему Милуца.
Я не понимал, зачем нужны эти предосторожности. Через полчаса я все понял.
С той самой минуты, когда Подоляну усадил меня на своей койке и трое незнакомых мне парней стали с живейшим участием интересоваться моей жизнью, точно они были моими старыми друзьями, студенты «Шиллера» показались мне самым симпатичным народом на свете. Я, конечно, понимал — не все они коммунисты, как Подоляну и его товарищи, но несомненно, что все веселые, милые, компанейские парни. Свою статью я писал в читальном зале на втором этаже, огромном, просторном, с четырьмя рядами удобных пюпитров. Здесь было людно и непривычно тихо. Почти за каждым столиком кто-то сидел, уткнувшись в книги, и хотя в зале не было дежурного, все соблюдали тишину и порядок: никто не курил, не разговаривал громко, входили и выходили все на цыпочках, стараясь не мешать другим. И лица были какие-то строгие, задумчивые. Тем сильнее поразило меня то, что произошло вскоре внизу, в столовой, когда ее открыли на ужин.
Вначале я ничего особенного не заметил. Как только появились первые пришедшие ужинать студенты, стенгазету окружила толпа любопытных. Кто-то прочел вслух фельетон, и вокруг раздались смешки. Кто-то неожиданно выругался, но на него накричали, и он отошел от стены. Не успел я поужинать, как ко мне подскочил Милуца, сильно чем-то взволнованный, и спросил, не видел ли я Подоляну.
— Нет…
— Беги наверх в шестую комнату, если его там нет, иди в читальню — пусть придет немедленно!
— Что случилось?
— Беги! Потом узнаешь!
Подоляну не оказалось ни в шестой комнате, ни в читальне. Я вернулся в столовую, чтобы сообщить Милуце, но это уже не так просто было сделать. У стенгазеты собралась толпа. Сразу было видно, что она состоит из двух враждебных партий. Они стояли обособленно: Милуца и еще несколько человек у самой стены, охраняя газету; остальные обложили их тесным кольцом, закрывая дорогу к выходу. В этой группе выделялись двое: один небольшого роста, но важный, с глянцевитым лицом и черными, гладко прилизанными волосами, словно он надел на голову лакированную крышку; другой — огромный, толстый, с продавленным носом и маленькими выпуклыми глазами. Сначала мне показалось, что происходит диспут. Студент с черной лакированной головой ораторствовал, как заправский адвокат, держась одной рукой за лацкан пиджака и угрожающе протягивая вторую руку к противникам.
— Господа! — кричал он. — Это возмутительная наглость! У них нет ничего святого: они смеют оскорблять тех, кому мы должны быть благодарны… Я спрашиваю вас, кто мы, господа, студенты или…
— …агенты сигуранцы! — вставил Милуца.
— Ты молчи! Ты большевик! — закричал парень с продавленным носом и угрожающе выдвинулся вперед. — На жалованье Москвы!
— Как вам не стыдно! И это вы говорите о жалованье? Где пятьдесят тысяч, которые примария дала на дрова?
— Молчать! Не то плохо будет!
— Донесете на нас полиции?
— Господа! — снова закричал студент с черной блестящей головой. — Речь идет сейчас не о том, как распорядился комитет «Фундации» деньгами примарии. Предположим даже, что он совершил ошибку. Но разве прошлые ошибки дают вам право забрасывать нас грязью…
— Браво, защитник! — закричал чей-то веселый голос, и многие рассмеялись.
— Господа! — снова начал первый оратор.
— Погоди! — перебил его верзила с продавленным носом. — У меня с ними другой разговор! Мэй, вы… бога, архангела и всех святых из календаря… Если вы сейчас же не снимете эту пакость…
— Не смей! Позор! Попробуй только!
Теперь кричали все, и уже ничего нельзя было понять, только одно мне было ясно: газета в опасности. Я стоял около стенки и, когда началась свалка, увидел вдруг длинную руку, тянущуюся как раз к тому углу стенгазеты, где красовалась моя статья. «Он ее сорвет!» — промелькнуло в голове, и я не раздумывая вцепился в протянутую к газете руку. В следующее мгновение кто-то ударил меня по лицу, потом, очевидно, та же рука вцепилась в расстегнутый воротничок моей косоворотки, и я услышал треск разорванной материи. Больше я уже ничего не соображал, потому что снова получил оплеуху…