Больше всего Юлилла плакала как раз от страха перед отцом. Так что успокаивающий, беспристрастный тон успокоил ее. Слезы прекратились. Она сидела, опустив голову, и только тело ее содрогалось от икоты.
– Ты заставляла себя голодать из-за Луция Корнелия Суллы, это правда? – спросил отец.
Она не отвечала.
– Юлилла, молчание тебе не поможет… Все из-за Луция Корнелия?
– Да, – прошептала она.
Голос Цезаря продолжал звучать беспристрастно, но слова, произносимые им, прожигали Юлиллу насквозь. Так он говорил бы с рабом, совершившим непростительную ошибку, но не с дочерью.
– Понимаешь ли ты, сколько боли и тревог доставила семье в последнее время? С того момента, как ты начала морить себя голодом. Мы думали только о тебе. Не только я, твоя мать, твои братья, твоя сестра – но и наши преданные слуги, и наши друзья, и наши соседи. Ты почти довела нас до грани безумия. А за что? Ты можешь сказать мне – за что?
– Нет, – прошептала она.
– Чушь! Конечно, можешь! Ты затеяла с нами игру, Юлилла. Жестокую игру. Ты влюбилась – в шестнадцать лет – в человека, который, ты знаешь сама, тебе не пара. Ты никогда не получила бы моего согласия на такой брак. Человек этот сам понимает свое положение и не отвечал тебе взаимностью. Но ты продолжала действовать обманом, хитростью, жестоко… У меня нет слов, Юлилла!
Его дочь вздрогнула. Его жена вздрогнула.
– Кажется, мне следует освежить твою память, дочь. Ты знаешь, кто я?
Юлилла не отвечала, опустив голову.
– Смотри на меня!
Она подняла лицо: наполненные слезами глаза смотрели на Цезаря с ужасом.
– Нет, я вижу, ты не знаешь, кто я, – сказал Цезарь, почти не меняя тона. – Придется напомнить. Я – глава этого семейства. Мое слово – закон. Мои поступки не поддаются акциям судебного преследования. Что бы я ни решил сказать или сделать – могу сказать и сделать. Ни Сенат, ни Народ Рима не встанет между мною и моей абсолютной властью над семьей. Законы Рима гласят, что семья подвластна лишь своему главе. Если моя жена нарушит супружескую верность, Юлилла, я могу убить ее, или заставить ее покончить жизнь. Если сын мой виновен в низком поступке или в трусости, или в другой позорной слабости, я вправе убить его или приказать ему, чтобы покончил с собой. Если моя дочь нецеломудренна, я вправе убить ее или заставить покончить с собой. Если любой член моего семейства – от моей жены, сыновей и дочерей, до моей матери и моих слуг – нарушат на мой взгляд, рамки приличий, я могу убить его или ее или заставить его или ее покончить с собой. Ты понимаешь, Юлилла?
– Да, – сказала она.
– С печалью и стыдом говорю я тебе: ты переступила границы приличий. Ты опозорила семью – и прежде всего главу семьи. Ты играла честью семьи. И ради чего? Ради личного удовольствия. Самый отвратительный мотив!
– Но я люблю его, папочка! – закричала она. Цезарь повысил голос:
– Любовь? Что ты знаешь об этом несравненном чувстве, Юлилла? Как ты можешь грязнить слово «любовь» низким чувством, пережитым тобою? Разве это любовь – превращать в муку жизнь возлюбленного? Разве это любовь – не спросив, принуждать своего возлюбленного к обязательствам, которых он не желает? Ну, разве это любовь, Юлилла?
– Думаю, нет, – прошептала она. Но я думала, что люблю…
Ее родители обменялись горестными взглядами: они, наконец, поняли, в чем пороки Юлиллы.
– Поверь мне, Юлилла, какие бы чувства не заставили себя вести себя так низко и бесчестно, это была не любовь, – сказал Цезарь и встал. – Больше не будет коровьего молока, яиц, меда. Ты будешь есть все, что ест семья. Или не будешь есть вовсе. В настоящий момент это для меня не важно. Как твой отец и глава семейства, я относился к тебе со дня твоего рождения с почетом, уважением, лаской, вниманием, терпимостью. Я не бросаю тебя. Не собираюсь убивать тебя или понуждать к самоубийству. Но, начиная с этого часа, что бы ты не делала с собой – это твои проблемы. Ты оскорбила меня и моих близких, Юлилла. И, что еще более непростительно, оскорбила мужчину, который от тебя ничего не хочет, потому что совсем не знает тебя. И еще. Я требую, чтобы ты извинилась перед Луцием Корнелием Суллой. Перед нами ты можешь не извиняться. Излишний труд: ты все равно потеряла нашу любовь и уважение. Он вышел из комнаты.
Юлилла покраснела. Она повернулась к матери и попыталась броситься к ней. Но Марция отступила от дочери, словно от прокаженной.
– Отвратительно, – прошипела она. – И все – ради мужчины, который не достоин лизать землю, по которой ходил Цезарь!
– О, мама!
– Не надо! Ты спешила вырасти, Юлилла; спешила стать женщиной, готовой к супружеству. Что же, и будь такой. Зачем тебе мама? – и Марция тоже вышла.
Несколькими днями позже Гай Юлий Цезарь писал своему зятю, Гаю Марию:
«Итак, с невеселым этим делом, наконец, покончено. Мне бы хотелось верить, что Юлилла получила урок, но в этом я сомневаюсь. В будущем, Гай Марий, ты тоже столкнешься с муками отцовства. Можешь учиться на моих ошибках. Но едва ли захочешь. Каждый ребенок, рождающийся в этом мире – особенный, и следует с ним обходиться особо. Где мы ошиблись? Я, честное слово, не знаю. Даже не знаю, ошиблись ли мы вообще. Я глубоко оскорблен, как и Марция, которая отказывается идти на встречу дочкиным предложениям дружбы и уважения. Дитя ужасно страдает, но, спросив самого себя, следует ли нам и дальше сохранять дистанцию, я решил, что это – необходимо. Любовь мы дарили ей всегда, а возможность отвечать самой за себя – нет. Чтобы научиться, она должна страдать.
Справедливость заставила меня обратиться к нашему соседу Луцию Корнелию Сулле и просить его принять извинения Юлиллы. Поскольку он не захотел их принять, я настоял, чтобы он вернул все ее письма и заставил Юлиллу сжечь их, но только после того, как она вслух прочла все свои глупости мне и своей матери. Как трудно быть таким жестоким к своему чаду! Но куда страшнее, что только подобные раны в сердце она и запомнит.
Впрочем, достаточно о Юлилле. Произошли события и более важные. Возможно, я первый посылаю эти новости в Африканскую провинцию, так как мне твердо обещали, что мое письмо попадет в груз, покидающий Путеоли завтра. Марк Юний Силан был с треском разгромлен германцами. Более тридцати тысяч погибли, остальные настолько деморализованы и дезорганизованы, что разбрелись, куда попало. Силан не только перенес это и, похоже, не стыдится, что сам уцелел. Он самолично принес известие в Рим и делает вид, будто предвидел несчастье. Конечно, он стремится открутиться от обвинений в измене, и, я полагаю, преуспеет. Если комиссия Мамилиана уполномочит подвергнуть его испытанию, обвинение станет возможным. Но вряд ли собрание центурионов обвинение поддержит.
Слышу твой вопрос: «Что же с германцами? Они все еще движутся к побережью Средиземного моря, население Массилии в панике?» Нет. Поверишь ли, разгромив армию Силана, они тут же повернули на север. Скажу тебе, Гай Марий, мы дрожим от страха. Потому что они придут. Рано или поздно, они придут. И нет у нас военачальников, чтобы противостоять им. Разве что Марк Юний Силан? Италийские союзники приняли на себя главный удар. Сенат сейчас разбирает поток жалоб от марсийцев, самнитов и других народов.
Но закончу на более светлой ноте. У нас сейчас в разгаре веселая война с нашим уважаемым цензором Марком Эмилием Скавром. Другой цензор, Марк Ливий Друз, три недели назад неожиданно умер, на чем пятилетие цензоров оборвалось до срока. Скавра, конечно же, обязали оставить место. Но он не захотел! Тут и пошла потеха.
Как только состоялись похороны Друза, Сенат собрался и приказал Сквару оставить свои цензорские полномочия. Сквар отказался.
«Цензором меня избрали, я затеял важные стройки и сейчас, на полпути, не могу же я бросить дело», – сказал он.
«Марк Эмилий, Марк Эмилий, это ничего не значит! – возразил Метелл Далматийский. – «Законы гласят, что, если один из цензоров умирает в срок своих полномочий, пятилетие заканчивается, и его напарник должен немедленно выйти в отставку».
«Меня не волнует, что гласят законы! – отвечал Сквар. – «Я не могу немедленно выйти в отставку, да и не хочу»
Его просили, умоляли, кричали и спорили – все бесполезно.
«Нассать мне на вас на всех!» – закричал он и тут же вышел, собрав свои свитки с планами и контрактами.
Так что Метелл Долматийский созвал новое собрание Сената и заставил его обратиться к консулам, требуя немедленной отставки Скавра. Группа депутатов отправилась побеседовать со Скавром, который восседал на подиуме храма Юпитера – в своей резиденции /отсюда ближе до Портика Метелли, где вечно толкутся подрядчики-строители/.
Теперь, как ты знаешь, я не приверженец Скавра. Он силен, как Улисс, но лжив, как Парис. Но мне бы хотелось, чтобы ты видел, как Скавр разделался с ними! Как это удалось сему костлявому недоростку – не знаю. Марция сказала, что всему виной его красивые зеленые глаза, талант оратора и удивительное чувство юмора. Ну, с чувством юмора я согласен, но что такого в его глазах и голосе? Марция говорит, что мужчине этого не понять. Что ж, женщины, похоже, чувствуют тоньше нас. Возможно, Марция права насчет Скавра.
Так вот, сидит он, плюгавый позер, возле величественного храма, первого в Риме, среди изваяний славных полководцев Александра Македонского – изваяний, что Метелл Македонский выкрал из старой столицы Александра – Пеллы. Кони их – точно живые. Может ли с ними сравниться какой-то лысый коротышка? Клянусь, что каждый раз, когда вижу спутников Александра, мне кажется, что они вот-вот сойдут со своих постаментов и ускачут.
Я отвлекся. Ближе к делу. Когда Скавр увидел депутацию, то отставил в сторону контракты и сел, прямой, словно копье, на свое кресло в классической позе.
«Ну?» – спросил он, адресуясь к Далматийскому, которого избрали в ораторы.
«Марк Эмилий, Сенат приказывает вам оставить немедленно пост цензора», – сказал этот неудачник.
«А я не хочу,» – сказал Скавр.