Тогда же, в 1861 году, в заграничном издании Записок декабриста Якушкина дважды с уважением упомянут „знаменитый заговорщик“ Раевский; а еще через пять лет, в 1866-м, уже в Москве, в журнале „Русский архив“:
„Пушкин как строптив и вспыльчив ни был, но часто выслушивал от Раевского, под веселую руку обоих, довольно резкие выражения и далеко не обижался, а, напротив, казалось, искал выслушивать бойкую речь Раевского“.
То были записки Липранди, престарелого приятеля давних кишиневских лет…
Наконец, в 1871 году выходит в Петербурге и быстро расходится по России книга С. В. Максимова „Сибирь и каторга“, плод многолетних странствий и наблюдений автора. Между прочим, там сообщается, что на востоке страны при желании и умении можно получать от земли много больше, чем это „принято“:
„В Олонках под Иркутском на особых грядах и без излишних хитростей Раевский воспитал арбузы. С его примера и под его руководством заводские бабы воспитание арбузов превратили в промысел…“
Можем вообразить Раевского, все это читающего. Там, за тысячи и тысячи верст к западу, революционеры-эмигранты Герцен и Огарев, а также некоторые российские мемуаристы, публицисты, возможно, оттого смело называют его по имени, что числят умершим, исчезнувшим; человеком 1812 года, пушкинской эпохи. Вспоминали и забывали, не узнав. Надо было высказаться, оставить память, — и в центре Азии, пробиваясь через гряды десятилетий, Раевский пишет, дополняет, сжигает, опять пишет воспоминания, мемуарные письма, стихи: рассказы об удивительных, таинственных делах 1820-х годов…
Потомки Владимира Федосеевича почитают, — но у них своя жизнь, свое время. Одни честно, усердно служат, другие — целиком в семейных заботах; сын Валериан напился, убил сослуживца, за что сослан в Якутскую область… Меж тем — „у Раевского была почти мистическая вера в то, что его дети посвятят свою жизнь служенью высоким думам и страстям, и их жизнь станет непосредственным продолжением жизни отца“.
Это мнение своего первого биографа (о нем речь впереди) Раевский подкрепляет сибирскими строчками:
Когда я в мир заветный отойду,
Когда меня не будет больше с вами,
Не брошу вас, я к вам еще приду
И внятными, знакомыми словами
К отчету вас я строго призову…
Из всех детей лучшие ценители отцовской одиссеи, кажется, дочь Вера и сын Вадим.
Вадим — имя в тогдашнем российском, особенно сибирском, обиходе редкое, зато столь же ясно обозначавшее родительские пристрастия, как в другие эпохи — Марат, Владилена, Индустрий.
Вадим — древнерусский герой IX века, первый борец за свободу, убитый первым тираном.
Мальчик, крещенный в 1848 году в иркутском селе, а позже (как и отец) обучавшийся в московской гимназии, просто обязан поддаться магии собственного имени. К сожалению, мы об этом сыне знаем немного: что был умен, образован; что любимая тетка Вера Федосеевна завещала ему свои 1014 десятин в Курской губернии, но племянник умер раньше ее, 34 лет от роду: что оставил сына Владимира Вадимовича, названного в честь деда-декабриста…
Не ведаем, успел ли Владимир-второй встретиться с Владимиром-первым, но, по всей видимости, младший довольно рано обратился в „раевскую веру“. Во всяком случае, он попросил многочисленную родню, чтобы переслали бумаги, сохранившиеся от майора 32-го егерского полка. Увы, почти вся обширная переписка декабриста с восемью детьми пропала — уцелели несколько интересных писем к Вере Федосеевне, копии некоторых стихотворений; у кого-то из старших имелись портреты прадеда и прабабки, владельцев Хворостинки, некогда отправлявших будущего заговорщика в Московский университетский пансион, а затем в полк. Портреты вскоре исчезнут неведомо куда, но Владимир Вадимович сумел сохранить фотографии с тех портретов; со временем они попадут к Юлиану Григорьевичу Оксману, однако это уже „сюжет“ не XIX, а нашего XX столетия и требует постепенного развертывания…
1900-е
Конец XIX столетия… Время от времени в „Русской старине“, „Русском архиве“ и некоторых других журналах публикуются материалы о декабристах; пусть с купюрами, цензурными изъятиями, но все же печатаются мемуары и сочинения Якушкина, Бестужевых, Горбачевского.
14 декабря все дальше, в 1892 году умирает последний декабрист — Дмитрий Завалишин. В 1900 году исполняется 75 лет со дня восстания на Сенатской площади.
Тем не менее в начале XX века материалов о декабристах все еще сравнительно мало: то, что можно, — уже вышло; что нельзя (даже Льву Толстому, которому запретили доступ к следственным делам декабристов в Государственном архиве) — что нельзя, залегло в секретных хранилищах, по семейным сундукам.
Новый прилив общественного интереса к дворянским революционерам, даже мода на них — впереди, после 1905-го, 1917-го; пока же многие из них почти совсем забыты. В самом деле, кто такой Владимир Раевский? На площадь не выходил, окончил дни в Сибири, кажется, родственник знаменитого генерала Раевского… Мелькают смутные свидетельства об отношениях с Пушкиным, причем один видный специалист напишет, что великий поэт общался в Кишиневе с „Василием Раевским“, другой присвоит декабристу имя Викентий, третий уверенно определит, что майора звали „Владимир Федорович“.
В „Русскую старину“ регулярно приходят тексты разных старинных крамольных стихотворений, и даже теперь некоторые строки главный редактор, вздохнув, зачеркивает синим карандашом (эти рукописи сегодня хранятся в Пушкинском доме в Ленинграде, в архиве журнала).
Времена давние, но стихи все еще опасны… Тем временем остатки бумаг старинного майора перемешиваются с архивом детей и внуков. Праправнук декабриста поэт Анатолий Жигулин запомнит, что в их семье, так же как и в семьях родственников по другим городам, были тетрадки „Архив Раевских“:
„Архив выглядел так (в 1939–1940 годах):это были четыре очень большого формата и толщины книги. Но были они не напечатанные, а рукописные. В них были искусно переплетенные чьи-то письма, дневники, воспоминания, разные казенные бумаги с гербами, иногда и рисунки, фотографии, газеты. Переплеты кожаные, но неодинаковые — видно было, что переплетали их разные переплетчики в разное время.
На всех томах были оттиснуты золотом слова: „Архив семьи Раевских“, а также римские номера томов: I, II, III, IV. Третий или уж, во всяком случае, четвертый был составлен моим дедом…
И вот (в 1942-м) не стало архива. А зажгли приречную деревянную часть Воронежа, раскинувшуюся по буграм, спускавшуюся к реке, — увы! — не фашисты, а наши „катюши“ с левого берега. Была, конечно, военная необходимость — обнаружить немецкие позиции, хорошо скрытые среди старых деревянных домов и деревьев. Но от этого сердцу не легче“.
Среди громов XX века многие бумаги перекочевывают из Сибири в Европейскую Россию, чтобы погибнуть или спрятаться. Мы толковали о внуке Владимире Вадимовиче; однако самый важный и загадочный эпизод начался в Сибири 1870-х годов, у тамошних Раевских, а после того „растянулся“ на целое столетие и, возможно, еще не кончился.
Итак, все по порядку.
1866–1874. На поселении в Красноярске живет Лонгин Федорович Пантелеев. Петербургскому революционеру около 30 лет, он образован, склонен к журнальной деятельности и как раз в это время „по случайным и временным обстоятельствам“ (его собственные слова) получает в свои руки „часть бумаг, уцелевших после смерти Раевского“. Возможно, Пантелеев обещал дочери Раевского Вере, жившей вместе с мужем в Красноярске, воспользоваться своими литературными связями и кое-что напечатать.
1874. Пантелеев выходит на волю. В одном из лучших петербургских журналов, „Вестнике Европы“, он знакомится с трудом знаменитого пушкиниста Анненкова „Александр Сергеевич Пушкин в александровскую эпоху“, где бегло упоминался Раевский. Вскоре Пантелеев посылает главному редактору М. М. Стасюлевичу „дополнение“, извлеченное из записок Раевского: как раз тот отрывок, с которого мы начали наше повествование, — как Пушкин явился предупредить майора о грозящем аресте. При этом Пантелеев просил Стасюлевича „не давать огласки ни моему имени, ни даже тому, что сообщенные известия заимствованы из Записок Раевского… Я, однако, имею надежду, что Записки Раевского недолго будут оставаться под спудом, по крайней мере то, что в них есть интересного“.
Трудно сказать, почему Пантелеев конспирировал: то ли опасался недовольства семьи Раевских (не все хотели огласки революционного прошлого), то ли имел какие-то иные резоны. Так или иначе, но Записки Раевского не появились ни в 1880-х, ни в 1890-х, ни в 1900-х…
Однако в 1912 году, через 38 лет после того, как Пантелеев писал Стасюлевичу, старое его письмо было неожиданно обнародовано вместе с другой перепиской умершего к тому времени редактора „Вестника Европы“. Один из молодых, азартных пушкинистов, Николай Осипович Лернер, эту публикацию заметил, затем отыскал 72-летнего Пантелеева и спросил: „Где архив Раевского?“
Пантелеев отвечал:
„Еще лет двадцать тому назад дал я эти бумаги одной особе в Петербурге для прочтения и даже для обработки. Особа ничего не сделала, т. е. ничего не извлекла, зато так удачно переслала их мне, что бумаги никогда не дошли до меня. Брошены ли они были посланцем или попали в чьи-нибудь руки — это покрыто мраком неизвестности“.
Как видим, Пантелеев даже не пожелал назвать злополучную „особу“; история вообще темная, но главный ее смысл: были Записки Раевского, да пропали.
Как увидим, — не совсем пропали, не навсегда, — но пропали… Не первые, не последние.
В 1950-х годах Марк Константинович Азадовский, замечательный ученый, о котором особый разговор чуть позже, задался удивительной целью — составить список утраченных, затерянных произведений декабристов. В результате получилась огромная работа.