„Эти бумаги должны быть у тебя, — сказал я ему, — и ты везешь меня в Томск“.
— „Слушаюсь“.
— „Вот, — подумал я, — нового рода отправка“.
Попов распорядился приготовить мне на дорогу пельменей. Уложили полмешка и поставили штоф вина на случай сильных морозов, хотя я водки не пил, но на „случай“. Он вместе с ветеринаром Стегачевым провожал меня до первой деревни. Тут мы простились.
„Мы рассчитываемся с вами за дружеские отношения наших отцов“, — сказал я. обнимая его, у обоих нас выступили слезы.
Станции три я был очень встревожен и печален. Я припомнил мой дом, моего отца, мою боевую жизнь в 1812 году, мою цель — и вот на тройке с казаком еду по снежной сибирской дороге“.
Томск: снова чудеса. Губернатор Соколовский принимает хорошо, а еще лучше губернаторский сын Владимир, который отозвал Раевского в сторону и вынул письмо:
„Я тотчас узнал почерк Г. С. Батеньковя. моего товарища и друга. В 1824 году он писал к нему: „Может быть, известный тебе В. Ф. Раевский будет проезжать чрез Томск, поручаю и прошу тебя снабдить его деньгами и всем, что для него нужно, а я рассчитаюсь с тобою и проч. и проч.“.
„Все изменилось, — сказал я. — Этот любимец и сотрудник Сперанского и самый близкий и доверенный человек при Аракчееве так же, как и я, посажен в крепость и, может, проедет здесь“.
Немыслимое совпадение — и совершенно обыкновенное.
Батеньков — в Алексеевском равелине Петропавловской крепости: до сих пор спорят, отчего его на долгие годы оставили в тюрьме, а не отправили в Сибирь, как других декабристов; то ли потому, что Батеньков сибиряк, и власти опасались его сибирских связей; то ли из-за давней близости к Сперанскому, которого ведь декабристы прочили в свое временное правительство. Николай I Сперанского простил, даже повысил, — но Батеньков слишком много знает…
Однако удивительное пересечение времен на том не кончается: только что говорили о Герцене, а ведь юный Владимир Соколовский несколько лет спустя напишет опаснейшие политические стихи, из-за которых попадет в крепость и там сгинет; дело же, начавшееся этими стихами, захватит еще многих лиц, и в их числе Огарева, Герцена…
Но дорога идет на восток.
Еще и еще тысячи верст. Раевского сначала хотят отправить за Байкал, чего он совсем не хочет, — но опять фортуна вывозит: с дороги отправлены три письма в Варшаву, генералу Куруте и Константину Павловичу, в конце концов дальше Иркутска не послали и вскоре назначили место, где Раевскому жить и умереть: село Олонки Идинской волости Иркутской губернии.
Государственный крестьянин Владимир Федосеев сын Раевский: курское поместье, Бородино, шпага за храбрость, четыре пушки, майор, кишиневские похождения, Пушкин, солдатская и юнкерская школа, гордое единоборство чуть ли не со всеми российскими начальниками…
А теперь Государственный преступник, находящийся на поселении…
Об этом почетном титуле несколько позже выскажется другой „крестник Константина“ — Михаил Лунин:
„В тюремном заключении и в ссылке несколько раз переменялось мое название и с каждым изменением становилось длиннее. Теперь в официальных бумагах называют меня: государственный преступник, находящийся на поселении. Целая фраза возле моего имени.
В Англии сказали бы: Лунин, член оппозиции“.
А генерал Сабанеев как раз в ту пору, когда Раевский начал крестьянствовать, вдруг решил на пятьдесят восьмом году жизни помереть.
Остался портрет в военной галерее 1812 года, рядом со старым приятелем-начальником Багратионом, рядом с Николаем Николаевичем Раевским (умершим в том же 1829-м), рядом с Ермоловым, Денисом Давыдовым: правда, с той же стены убрали портрет генерал-майора Волконского, который с 1826 года в забайкальской каторге: одна дочь генерала Раевского пошла за ним в Сибирь, другая — за Михаилом Орловым, который помилован безвыездным житьем в деревне под надзором (старик-отец жизненные силы подорвал огорчениями).
На закате дней Сабанеева не часто радуют успехи старых друзей: Ермолов в опале; в дивизиях, корпусах новые люди, о которых тот же Ермолов заметит, что Николай I никогда не ошибался — всегда сажал на высокую должность самого неспособного. Вроде бы в почете Денис Давыдов, но неуставной внешний вид, громкий голос, откровенная речь вызывают у царя желание отправить его куда-нибудь подальше, вместе со стихами и прозою, которые постоянно подрезает цензура. Сам Денис удивлялся за себя и себе подобных: генералы — отнюдь не революционеры, не бунтовщики, но не пользуются кредитом у новой власти. Почему же?
Сабанеев из таких же: „…суворовской службы, имел много благородного, если действовал с сильными. Знал военное дело, читал много, писал отлично хорошо; заботился не о декорациях, а о точных пользах солдат… сам в подозрении у правительства“.
Генерал от инфантерии, герой восьми кампаний — но пусть спасибо скажет, что Николай I не доискивается, отчего генерал, воюя несколько лет с Раевским, так и не победил, не обнаружил „главных сил“ противника? Сверх того, донесения об остром языке суворовского служаки, о презрении его к тем, кто лупцует солдат, да и семейные обстоятельства не совсем отвечают правилам официальной нравственности.
Сохранилось дело по секретной части дежурного генерала Главного штаба — последний диалог старого солдата с властями. Тяжело больной Сабанеев обращается через Бенкендорфа к царю — с просьбой „на усыновление детей жены его, от прежнего мужа рожденных, с предоставлением им фамилии Сабанеевых и права наследия“. Для Николая была составлена особая справка, где сообщалось, что Пульхерия Яковлевна, урожденная Боряцкая, „прежде того была в замужестве за штаб-лекарем Шиповским, с коим не имеет разводной и от коего, впрочем, никакого иску по сему предмету не было; со времени (ухода к Сабанееву)протекло более 11 лет“.
Николай I не разрешил Сабанееву „узаконить детей“ и предложил, чтобы генерал сделал в их пользу „подарочный акт“ на родовое имение. Сабанеев, однако, возмутился и ответил достойно, что „никак не может решиться нанести бесчестье жене своей, с коею живет более 11 лет, признав ее таковым актом незаконною женою“.
Верно говорил Раевский о своем враге, что особенно хорош тот был при столкновениях с сильными, участник войн с Турцией, Польшей, Швецией, походов в Италию и Швейцарию, герой 1807-го и 1812-го готов сразиться за любимую женщину, вопреки всем правилам. и обычаям империи.
Однако дни сочтены, и дежурному генералу вскоре отправляется письмо из Дрездена, где сообщается о кончине Ивана Сабанеева 25 августа (6 сентября) 1829 года. Послание подписала Пульхерия Сабанеева.
Вдова просила списать казенные долги покойного, 1200 червонцев, и надеялась на пенсию, четыре тысячи рублей в год. В Петербурге спросили мнение старого сабанеевского приятеля и прежнего начальника генерала Закревского, а тот вдруг предложил нечто щедро-оскорбительное: Пульхерии Яковлевне выдать единовременно восемьдесят тысяч рублей, а пенсии не назначать, ибо „в последнем случае должна бы она быть признана законною женою“.
Иван Васильевич, если б узнал, рыкнул бы, захрипел, затопал ногами, мог бы и картель послать… Сабанеева, однако, нет, царь Николай не хочет умножать недовольных — и вдруг, в виде исключения, назначает Пульхерии Яковлевне четыре тысячи.
Жена, пусть гражданская; дети, хоть и не свои, — их судьбы и следы теряются в позднейших десятилетиях российской истории, к сожалению, вместе с бумагами, вместе с архивом генерала.
Ничего не сумели сохранить и племянники, а также внучатые племянники Ивана Васильевича, причастные к культуре и словесности (труды одного из них, Леонида Сабанеева, известны сегодня тысячам любителей природы, охоты и рыбной ловли: замечательные, до сих пор непревзойденные книги „Охота в России“, „Рыбы России“).
Генерала нет, и майора нет, хоть он и есть. Остальное — дело историческое.
Эпилог
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна…
Тому же, кто задержался на празднике жизни, — нет блаженства.
Один из самых увлекающих и в то же время бесполезных споров — что стало бы с историческим деятелем, если бы — прожил много дольше, посетил другие времена.
10 февраля 1925 года, в 88-ю годовщину смерти Пушкина, на его последней квартире (Мойка, 12) сошлось немало людей. Знаменитый литературовед академик Нестор Котляревский, тяжелобольной (осталось жить три месяца), собрался с силами и прочитал странный доклад: „Чем бы стал Пушкин, если бы не погиб в 1837 году, а продолжал жить хотя бы до конца царствования Николая I и до 1860-х годов?“
Академик, как всегда бывает в подобных случаях, невольно наделил великого поэта некоторыми своими чувствами и настроениями; в докладе говорилось о том, „как тяжело жилось бы Пушкину и какие ожидали бы его душевные драмы!“. Котляревский воображал Пушкина „в звании камергера, со звездой Анны 1-й степени“, который должен был бы лечь „между молотом все более и более недоверчивой и суровой власти и наковальней созревающего общественного мнения“; конечно, поэт „взволнованно радовался бы реформе 1861 года, но вскоре разглядел бы на горизонте грозовые тучи“. Наконец, Пушкин нелегко перенес бы „отрицание его поэзии молодыми людьми, уверенными в том, что все истины в их кулаке зажаты“.
Котляревский находил, что все же хорошо для Пушкина всего этого не знать…
Академику горячо возражал один из героев нашего повествования — Павел Елисеевич Щеголев: „Пушкин пришел бы к революционно-демократической идеологии в духе Белинского и его последователей“.
Вот как спорили о Пушкине в 1925-м.
Что было бы, если бы…
Что было.