Первый день Вечности — страница 9 из 33

Потрёпанный Мерседес углом вплывает в москвичок, сиротливо приткнувшийся в огромной луже. В самые жаркие дни лужа высыхала и в углах поребрика, в слоях пересохшего мусора, дорывшись до самого асфальта, мы находили "дореформенные" монетки — десять, двадцать копеек… почти такие же, как и 1961-го года, только цифры были в рамочке….

А вот и строительный вагончик, возле которого равнодушные каменщики слушают лекцию человечка в потёртом костюме… 1958-й… "Величественная Программа строительства коммунизма…" — казённым голосом говорит он… и сидящий на гусенице бульдозера мужичок чиркает спичкой, раскуривая потухшую беломорину. Дом почти готов. Крупнопанельное строительство… по городу колесят огромные панелевозы и густой мат тучей обволакивает опрокинувшуюся на ухабе машину. Растерянный водитель нервно ерошит волосы. "Деревня, тля! — орёт на него прораб. — Ты у меня на говновозе сгниёшь, паразит!"

Я проплываю сквозь наслоившиеся друг на друга временные пласты. Вот и Генка, радостно тащащий к себе домой коробку с ГДР-вской игрушечной железной дорогой… выклянчил у меня на денёк… а вернул через месяц…

И сладко вскрикивает в ночных кустах акации рыжая девчонка… вот теперь ты — женщина…

Общага!

И хмурые менты тащат к труповозке повесившегося тихоню…

— Я же её больше жизни любил, а она с Гришкой, сука… — шепчет мне на ухо смутно видимый силуэт. Я не помню его… почти не помню. Невысокий, вроде бы…

А вот милицейскую труповозку и стрекозу, севшую на запылённое ветровое стекло я помню отчётливо… вон она, стоит там, где сейчас раскорячился чей-то джип…

И мы, в 1966 году переезжающие в новенький дом, только что переделанный из общаги в жилой… самая окраина молодого города, выросшего "по велению партии" среди лесов, озёр и гор Южного Урала… стране нужно атомное оружие! И грохочут по проспекту многотонные самосвалы… и отец жалуется на то, что после ночной смены уснуть невозможно… и едкая чёрная пыль просачивается сквозь рамы, покрывая свежеокрашенные подоконники. А мама хлопочет на кухне, гордая тем, что "своя квартира"! Первая в нашей жизни — полностью своя.

Я вижу, как свежеет черепица и светлеют проёмы чердачных окон, как деревья втягивают ветки и становятся ниже. Мелькают похороны — на табуретки ставят гроб, в котором каменно желтеет чей-то мёртвый профиль, — весело орут по подъездам свадьбы… ""а теперь — испытание для жениха! Каждая ступенька — ласковое словечко для жены!" И мы бежим в школу… и мама кричит вдогонку: "А ну-ка шапку надень! Живо! Простыть захотел?" и медленно, зигзагами тащимся после уроков… заглядывая во все водосточные трубы, мечтая и грезя — вот вырасту большой!

И мечтаю о велосипеде… чтобы, как у Сашки Гурба — старенький и лёгкий спортивный… и на мой первый в жизни юбилей — десятилетие — я вскакиваю в шесть утра и бегу босиком по холодному полу на кухню: вот он!!! Новенький, в смазке, моментально перепачкивающей и руки, и майку… и ногам холодно… и я сажусь в ледяное седло, и ставлю босые ноги на педали. А в дверях уже стоит взъерошенный со сна отец, а рядом мама в самодельном халатике, пошитом по выкройкам таллиннского журнала "Моды", улыбается — с днём рождения!

Эх! И почему я родился в апреле! Сейчас бы сесть — и поехать!!! А на улице снег… снег…

… плечи обжигает солнце — я лечу на своём "Школьнике" — догони! что? кишка тонка?! Удочка брякает по хромированному рулю и испуганно звякает звонок — ребята-а-а!!! Делай, как я!!! Я — лётчик-истребитель… Я проплываю сквозь струи горячего летнего ветерка и выхлопы новенького "запорожца" — мы плющим носы в боковые стёкла — о! новенький! мы такого ещё не видели! А я вру напропалую, что уже видел, и даже катался в нём… ну, там, далеко, у дяди в Алапаевске… А красавец-автомобиль пахнет свежестью, когда сдержанно-гордый хозяин распахивает дверцу, приглашая мужиков осмотреть салон…

И мы увлечённо машем мётлами на апрельских субботниках, поднимая кошмарные клубы пыли в подвалах… потом сморкаешься чёрными катышками — и это почему-то смешно! "Бежим листья жечь! Дядя Мухтар сказал, что сейчас бензину плеснёт!"

А вот и вся шатия-братия сидит на теннисном столе. Они играют в ножички и лениво спорят о том, что я, наверное, всё-таки помру: "Тётя Нина в больнице с ним, прямо в палате разрешили жить. Значит, помрёт… у нас так бабушка умерла"

— Я тогда на похоронах венок понесу.

— И я тоже!

— Не дадут. Они же тяжёлые… взрослым дадут…

И позже:

— Аллё! Генка! Андрюха тётининин из больницы вернулся! Пошли к ним! Тётя Нина пирог стряпает!

Вон и я, пробирающийся по чердаку с биноклем. Мы сидим с Сашкой Гурбой у слухового окна на горячей черепице и я рассказываю ему о книге "Пещерный лев"… о том, как Ун и Зур в доисторические времена путешествовали, охотясь и сражаясь в таинственной стране.

— Давай, сыграем, — говорит Сашка. — Ты будешь Зур — ты же младше на два года. А я буду Ун. А почитать дашь? На два дня, а то у меня тренировка завтра… сам знаешь, в секции самбо.

Я не против. Дел — невпроворот! Не до споров. Я выплёвываю травинку и говорю:

— Надо топоры сделать каменные. И копья. И лук со стрелами.

Мы бежим по гулким доскам чердака к люку. И — кубарем — с четвёртого этажа вниз… где уже мается Генка, потерявший друзей. Мы грабим Генку, вынесшего из дома кусок тёплого манника, делим по справедливости и втроём несёмся через рельсы…

"Интересно, а как этот кремний выглядит… по-настоящему?" — думаю на ходу я. Но топоры и копья мы делаем из вездесущего строительного щебня…

Генка пробегает прямо сквозь меня… сквозь штакетник, поставленный в 80-х вместо нашего любимого забора, на котором порвано немало штанов… и сижено на его зубчиках немало… и переспорено, и перемечтано…

И — позже — горячая Ленкина шея… томительные, невыносимо томительные поцелуи…

Ночь. День. Солнце. Дождь. Ветер.

Вечер.

И столик под тополем… и дядя Паша играет на гармони… и водка поблёскивает в темноте стеклянной бутылкой…

— Так по спине пулей и чиркнуло, слышь, Егор?

— …соседу моему кишки вырвало… это под Прагой уже…

— Хрена ли ты мне говоришь?! Я, б…, три раза в танке горел!

— А ну, брысь отсюдова, пацаны! Нечего вам на ночь тут слушать!

— Мамки-то, заругают, поди, что поздно гуляете…

— При пацанах не матерись, Пашка. При пацанах, говорю, Паша, не матерись…

— Я на Втором Украинском раненный был, в артиллерии…

И сквозь сумерки, сквозь запах акаций, сквозь горький паровозный запах и сладкий папиросный дым, сквозь неясные призрачные громады лет:

— Андре-е-ей! Домо-о-ой! Дети, Андрейка с вами?

— Я ещё немного поиграю, мам!.. Ну, мама-а-а!

— Домой, говорю!

— Ладно, иду… Иду, говорю!

И я иду домой.

Домой!"

И во всех этих мирах, во всех жизнях, которые закипали вокруг него, Андрей продолжал держать на руках тёплую Ольгу, боясь отпустить её, боясь того, что она сразу же растает, затеряется в жизни Андрея, ускользнёт, как рыбка, в толще пространства и времени.

А быть может, так оно и случится… или случилось уже? Не она ли прошла, мелькнув, мимо густой акации, где Андрейка с компанией срывали смешные стручки и увлечённо мастерили из них свистульки? Не её ли отражение мелькнуло в зеркале коридора московского НИИ, когда командированный Андрей торопливо причёсывался, перед тем, как войти в приёмную всесильного Миловидова? Не она ли сидела в толпе пацанов и девчонок, когда у прощального костра в пионерском лагере "Орлёнок" восьмилетний Андрюшка выплясывал на прощальном концерте матросский танец "Яблочко"?

Быть может, она ушла в его прожитую жизнь, проходя теперь совсем рядом с ним, не замечаемая им все эти годы, что были отпущены ему на грешной нашей земле? Быть может, в этом и есть загробное наказание для него, Андрея Нулина, не очень смелого и не всегда честного человека, прожившего, к слову, отмеренную ему жизнь так, что он ни черта не помнил из того, как именно он её закончил!

Наказание за трусость в любви… ведь он так и не стал жить с ней…

"А хотела ли она?" — пискнул гаденький червячок где-то в глубине души.

Брось, Андрей, время таких червячков прошло. Всё здесь ясно и прозрачно, как кристалл: конечно же, она хотела быть с ним и именно с ним. Ты отговаривался разницей в возрасте… говорил о том, что "у тебя, малыш, всё ещё впереди"… ты уверял, что боишься окончательно испортить её молодые годы… ты даже пытался настоять на разрыве, чтобы она смогла начать новую жизнь. Словом, просто перебирал весь набор старого дурака, боящегося новой семейной жизни. Иногда ты, стыдясь, представлял себя шестидесятилетним пенсионером, у которого томится молодая, по нашим временам, красивая и здоровая сорокавосьмилетняя жена. Словно муть со дна болота, поднимались образы каких-то лихих красавцев, притискивающих твою Ольгу по углам ресторанов и нашёптывающих ей сладкие сальности. И — самое страшное — она уходит, оставляя позади себя его, Андрея, растерянным, слабым и одиноким стариком.

Андрей стиснул Ольгу в объятиях, пряча горящее от стыда лицо. Она покорно вздохнула и снова замерла — сонная и отдалившаяся. Андрей поднял голову и поклялся в пламенеющие небеса, что не оставит свою Ольгу.

"Если только она сама захочет быть с тобой", - тихо прошелестел безжалостный голосок.

10 лет назад.

Всё было ясно, всё было понятно — чего уж там голову в песок прятать. И было жутко, жутко, жутко… как в могиле. "А ты и так в могиле", - прошептал кто-то над ухом, и Ольгу пробила крупная дрожь. С трудом удержавшись от крика, она не сразу поняла, что слышала собственные мысли. Всё же ясно, правда? Это захват — это я сразу догадалась. В дверь они не вломились — думают, что здесь нет никого — свет не горит, телефоны надрываются. Милиция скоро понаедет, спецназ… кто там ещё в таких случаях приезжает?..

А потом либо в перестрелке прикончат, либо газом каким-нибудь отравят… или эти… террористы найдут. И будешь тогда сидеть вместе со всеми и под себя мочиться, как в Беслане.