Первый день весны — страница 11 из 52

Я была одета в рабочую футболку-поло: синюю, с логотипом на груди. Натан стянул ее с меня через голову, не расстегивая пуговицы, отчего у меня зазвенело в ушах. Он носил на шее крестик на серебряной цепочке, и пока все происходило, я считала, сколько раз крестик ударится о мое лицо. Когда сбилась со счета, повернула голову набок и стала читать названия видеокассет, сложенных рядом с телевизором. Я чувствовала сильное давление, как будто Натан пытался пробиться сквозь прочную стену у меня внутри. Думала о том, как страшно оказаться расплющенной под кем-то, кто крупнее и сильнее тебя, когда его тело загораживает тебе свет, выдавливает воздух из груди. Это было отвратительно — чувствовать страх. Я хотела бы, чтобы мне было больнее.

— Все хорошо? — спрашивал он снова и снова, нависая надо мной.

— Хорошо, — отвечала я из-под него снова и снова. Я была распластана на полу, его вес вдавливался в меня, мое тело хрустело и ныло, словно трескающаяся корка. Я чувствовала многое, но «хорошо» к этому многому совсем не относилось.

— Ох, — произнесла я, когда боль из тупой стала острой. Натан издал гортанный рык. — Ох, — повторила я, и он снова зарычал. Довольное рычание.

Оно заставило меня думать, будто я нравлюсь ему. Я гадала, как можно понять, что все закончилось, может ли оно продолжаться неопределенно долго, знает ли Натан, когда остановиться, скажет ли мне, что вот, всё? Спустя долгое время он замер, хрипло выдохнул и выскользнул из меня, и я почувствовала облегчение от того, что окончание, по крайней мере, было четким: жгучая пустота. Мы откатились друг от друга. Я натянула джинсы и прижала колени к груди. Чувствовала себя открытой и липкой, словно рана.

«Ага, — думала я. — Значит, вот как».

В следующие три недели мы делали это еще пять раз. После первого раза мне уже не было больно — осталось лишь чувство растяжения перчатки, наполненной горячим маслом. Натану это нравилось, а мне нравилось чувствовать, что ему нравится. Ведь это почти так же, как если бы ему нравилась я. Я не была уверена, нравится ли мне самой или нет — действие как таковое, запахи, звуки и тяжелая близость, — но это несло покой, ощущение заполненности, и вот такое мне нравилось. Я почти ничего не испытывала к Натану, и он не давал повода думать, будто чувствует что-то особенное ко мне. Мы никогда не говорили о том, что делаем. Пока все происходило, мы смотрели в разные стороны. Иногда мне казалось, что это секрет, который мы пытаемся утаить друг от друга.

Через месяц после первого раза я расставляла на полках банки с краской, когда одна из кассирш похлопала меня по плечу.

— Можешь подменить за кассой на пять минут? — спросила она. — Нужно сбегать в аптеку.

— Хорошо.

— Спасибо, — сказала она и наклонилась поближе. — Утренняя таблетка, знаешь ли.

— Хорошо, — повторила я, неожиданно почувствовав себя совсем нехорошо — меня охватили жар и тошнота.

Вместо обеда я купила тест и зашла в туалет на четвертом этаже: туда никто не ходил, потому что окно не закрывалось, а холодный кран был сломан. На обратной стороне двери был наклеен плакат с рекламой галогеновых лампочек, и я прочла его от начала до конца, пока ждала, спустив до лодыжек джинсы и трусы. Узнала много нового. Две полоски проявились, словно пальцы в неприличном жесте[5].

«Ага, — подумала я. — Значит, вот как».

* * *

Пока мы переходили дорогу перед кафе, я придерживала Молли за рукав. В кафе Арун наполнял сосуд для маринованных яиц. Глазные яблоки в мутном коричневом уксусе. Я почувствовала их запах еще с тротуара и ощутила, как тошнота, как паук, запускает мохнатые лапки на корень моего языка. Пока я искала ключ от квартиры, Молли танцевала перед дверью в свете уличных фонарей, пытаясь привлечь внимание.

— Привет, Арун, — выкрикнула она, когда он не сразу поднял на нее взгляд.

— Здравствуй, мисс Молли, — отозвался он, вытирая руки о свой фартук и делая глоток кока-колы из банки. — Как ты сегодня? Как твоя бедная ручка?

— Нормально. Сколько картошки сегодня продали?

— О, сегодня тяжелый день. Пожарили всего пятнадцать тысяч ломтиков.

— Вчера было двадцать.

— Знаю. А позавчера — двадцать пять. Что же делать?

— Не знаю.

— Сегодня мы даже не продали всю картошку, которую пожарили. Кошмар! Так много осталось! Я вот подумал — не знаком ли я с какой-нибудь голодной девочкой? Но потом подумал: нет, никого не могу вспомнить… совсем никого.

— Она не голодна, — пробормотала я.

Нашла ключ и сунула его в замок, но Молли уже вбежала в кафе. Я слышала скрежет металла по плитке, когда она протискивалась мимо табуреток, стоящих у зеркала.

— Ты знаком со мной, Арун, — заявила она.

— Молли, пожалуйста, пойдем домой, — окликнула я ее.

Но она не вышла, и я повернулась, чтобы взглянуть сквозь дверь кафе. Молли стояла у стойки, прижимаясь лицом к витрине с горячими блюдами и глядя, как Арун ссыпает картофельные ломтики на лист белой бумаги.

— Правда, Арун, не надо, — сказала я. — У нас есть еда. Ей это вовсе не нужно.

— Ничего, ничего, Джулия, — ответил он, потом свернул бумагу в пакетик и протянул его Молли, которая вцепилась в пакет, словно младенец в игрушку.

Наверху она положила его на стол и начала разворачивать бумагу. Я дышала через рот. В кафе запах масла отскакивал от керамической плитки, но в квартире ковры и шторы жадно всасывали жирную вонь. Я открыла окно.

Глядя, как Молли ест, я ощущала глухую зудящую панику. Четыре часа дня. Четыре — не время для ужина. Четыре — время для закусок, подготовки к чтению в половине пятого, подготовки к пятичасовому просмотру «Сигнального флага». Если Молли ужинает в четыре, у нас будет пустой промежуток в пять тридцать — полчаса, которые нечем заполнить. А когда наступит пора ложиться спать, она может снова проголодаться, и я не буду знать, кормить ее или нет, чистить ей зубы снова или нет, сколько нужно ждать от приема пищи до отхода ко сну…

Зазвонил телефон, и я высунула голову в окно. Воздух был прохладный и сладковатый, и я втягивала его сквозь сжатые зубы. Снаружи мужчина пытался попасть в дом рядом с сувенирной лавкой. Он колотил по двери ладонью, толкал плечом. Это было все равно что наблюдать, как кто-то таранит стену куском теста: глупо и изначально безнадежно. Мужчина сполз наземь, попытался глотнуть из стеклянной бутылки, но промахнулся мимо рта. Заплакал. Трели телефона, казалось, звучали громче с каждым звонком — и громче, и настойчивее, — и я вообразила журналистку на другом конце линии. Я чувствовала запах ее духов, постукиванье ногтей по клавиатуре.

— Почему ты открыла окно? — окликнула меня Молли. — Там холодно.

— Просто хочу подышать свежим воздухом, — ответила я.

Телефон перестал звонить, и я нырнула обратно в комнату и прижалась лбом к стеклу. По дороге из школы объяснение утвердилось у меня в голове: врач позвонил Саше, а Саша позвонила в газеты. Я порылась у себя внутри в поисках паники или обиды от такого предательства, но ничего не нашла. Саша, должно быть, получила кучу денег за мой телефонный номер, больше денег, чем получала за год работы. Это ужасно — быть бедной. Я чувствовала только онемение.

— Знаешь, мне очень нужно праздничное платье, — сказала Молли.

— Что? — спросила я.

— Праздничное платье. Для вечеринки у Элис.

Я коснулась своего лба: кожа холодная и губчатая, как у мертвеца. Пошла в ванную и расстелила на полу коврик. Молли продолжила журчать что-то про платье, и ее слова смешивались с журчанием воды в ванне. До меня дошло, что уже неважно, буду ли я содержать Молли в чистоте, потому что содержание в чистоте является частью мероприятий по сохранению ее у себя — а это мне не удастся. Потом дошло, что если я не выкупаю ее, то мне нужно будет чем-то заполнить еще больше неупорядоченного времени перед отходом ко сну. Кран остался включенным. Я пыталась не представлять себе Молли в платье с пышными рукавами и широким поясом. Опустилась на колени перед ванной, положила голову на бортик и следила, как поднимается уровень воды.

Когда Молли росла у меня внутри, я очень много времени проводила в санузле. Меня тошнило так, как никогда прежде; я даже думала, что никогда и никого так не тошнило. По ночам просыпалась от того, что когтистые пальцы сжимали желудок, и ползла в ванную комнату, где прижималась щекой к холодному бортику. Пот был таким соленым, что мне казалось, будто крупинки соли выступают на коже и скатываются крошечными кристалликами по шее. Тело сотрясали судороги, потом тошнота подступала к горлу, заставляя корчиться над унитазом; она была такой сильной, что казалось, будто вместе с рвотой я извергну ребенка.

С тех пор как меня выпустили, я изо всех сил старалась исчезнуть, но благодаря Молли превратилась в неоновую вывеску. Посторонние женщины улыбались мне, спрашивали, мальчика или девочку жду и когда, спрашивали, не устала ли я, пытались уступить место в автобусе. Я чувствовала себя мошенницей. Если б они только знали, кто я такая, то пинками отправили бы меня под колеса. По мере того как мое тело становилось больше — смехотворно и неоправданно большим и, конечно же, больше, чем у кого-либо до меня, — я все реже и реже выходила из квартиры. Смотрела на чуждую массу, наросшую спереди, и думала: «Пожалуйста, уберите, пожалуйста, уберите, пожалуйста, уберите это от меня». А потом наступала ночь, и я снова оказывалась на полу в ванной. Прижимала ладони к животу, чувствуя сквозь кожу узелки крошечных колен и локтей. И ребенок уже не казался чуждым. Он казался другом. До этого я была ужасно одинокой.

В Хэверли мы сажали семена подсолнуха, и я сказала надзирателям, что мой подсолнух вырастет хилым и уродливым, потому что я — дурное семя, и то семя, которое я посадила, — тоже. Но мой цветок вырос крепким и ярко-желтым. Никогда не знаешь, что вырастет из посаженного тобою семени. Именно об этом я думала, когда по ночам стояла на коленях в санузле: о ярких мягких лепестках. Дети растут из семян, говорила главная надзирательница. Я стискивала зубы и молилась: «Пожалуйста, оставайся внутри. Пожалуйста, оставайся внутри. Пожалуйста, кто ты ни есть, оставайся внутри меня».