— Почему она так одета? — спросила я.
— Ее мама красиво одевает ее. Она показывала мне все вещи в их гардеробе. Они все такие.
— Такая богатая?
— Не-а. Они живут в квартире, совсем крошечной. Ждут, когда можно будет переехать в дом.
— Тогда почему она так выглядит?
— Ее мама тратит на нее все свои деньги. Все, какие у нее есть, до последнего пенни. Она тратит их только на Рути.
— Это платье похоже на кукольное.
— Да. Мое платье тоже красивое, правда? Его сшила мне бабуля. — Она приподняла подол своего платья, сшитого из ткани, похожей на занавеску, с маленькими кисточками по краю. — По-моему, это платье такое же красивое, как у Рути. А как по-твоему?
— Нет, — сказала я. — Ты похожа на лампу. А где их квартира?
— Возле главной улицы. Но ее мама все равно позволила мне привести Рути сюда, хотя это далеко. Она сказала, что я, как она считает, пристойная девочка.
— Что это значит?
— Взрослая и хорошая. Я правда похожа на лампу?
— Ага.
Рути стало скучно. Она вывернулась из рук Донны. Та наклонилась так, что их лица почти соприкасались, и произнесла сиропным голосом:
— Хочешь пойти с Донной на игровую площадку, Рути? Хочешь, чтобы Донна покачала тебя на качелях?
Рути отступила назад и сморщила нос, как будто у Донны плохо пахло изо рта. Этим она понравилась мне чуть больше.
Когда мы вошли на игровую площадку, Рути побежала к единственным оставшимся качелям для малышей и попыталась забраться на них самостоятельно, но они были слишком высокими, и она постоянно соскальзывала. Когда Донна попыталась поднять ее, Рути три раза подряд оттолкнула ее, поэтому Донна отошла и встала возле карусели рядом со мной. Когда Рути в пятый раз подтянулась и упала, она закричала нам, чтобы мы подняли ее. Чтобы усадить ее на качели, нам понадобилось действовать вдвоем. Когда я попыталась качнуть качели, Рути закричала и шлепнула меня по руке, поэтому я шлепнула ее в ответ. Это был сильный шлепок — на маленькой ручке осталась розовая отметина, — но Рути не заплакала. Она выглядела наполовину рассерженной и наполовину удивленной. Донна попыталась толкнуть качели, и Рути закричала еще громче, так, что мы отошли, сели на карусель и оставили девочку болтаться на качелях самостоятельно.
— У нее дома ужасно много игрушек, — сказала Донна.
— Насколько много? — спросила я.
— Больше, чем ты видела за всю свою жизнь. Мама покупает ей все, что она захочет.
— Зачем?
— Просто так. Но моя мама говорит, что это плохо для ребенка — когда он получает все, что захочет.
Я не думала, будто для меня было бы плохо получать все, что я захочу. Я смотрела, как Рути ерзает на качелях, сминая красивое платье. Мне казалось, что она не очень хороший человек. Если б у меня было такое красивое платье, я целыми днями сидела бы смирно, чтобы оно не помялось и не запачкалось. Я не знала Рути по-настоящему, я даже не видела ее квартиру, ее игрушки или ее маму, но, даже не видя их, знала, что она не заслуживает всего этого. Она не заслуживала вообще ничего из этого.
Когда Рути наскучили качели, Донна сказала, что отведет ее домой, потому что я не пристойная девочка, а мама Рути позволяет своей дочке играть только с пристойными девочками. Я обозвала Донну и Рути лампами, но Донна только взяла Рути за руку и сказала:
— Давай, Рути, пойдем домой, к твоей мамочке.
Я сказала, что пойду с ними, потому что хотела посмотреть на игрушки Рути, но когда мы дошли до конца дороги, я увидела двух полицейских, направляющихся к церкви. Я хотела поговорить с полицейскими сильнее, чем хотела увидеть игрушки, поэтому побежала за ними. Но они были довольно далеко впереди и, прежде чем я успела добежать, сели в свою машину и уехали. Я пнула бордюр и почувствовала, как ноготь у меня на пальце сломался. Но мне было все равно. Хотелось, чтобы Рути по-прежнему была здесь. Хотелось ударить ее головой о бордюр. Хотелось увидеть, какого цвета станет ее голубенькое платьице, когда по нему размажутся мозги.
Джулия
— А знаешь что? — окликнула меня Молли. Я закрутила краны и вернулась на кухню. — На следующей неделе у нас школьный сбор, — промычала она.
— Не говори с набитым ртом, — сказала я.
Молли наклонилась, открыла рот и аккуратно выплюнула комок пережеванной картошки на упаковочную бумагу.
— На следующей неделе школьный сбор, — повторила она.
— Почему ты так сделала?
— Ты сама сказала.
Половина пятого. Я достала хрестоматию из портфеля Молли и села за стол напротив.
— Начинай читать.
Она встала на колени на своем стуле и потянулась так, что из-под края ее футболки-поло показалась полоска кожи.
— Наверное, я буду кошкой.
— Что?
— Буду кошкой. Это значит, что я смогу говорить только «мяу» и делать вот так. — Молли выгнула кисть руки, лизнула тыльную сторону и начала тереть за ухом. — Я играла в это с Эбигейл, очень веселая игра.
— Ты можешь побыть кошкой позже, — сказала я. — А сейчас тебе нужно читать книгу.
— Кошки не умеют читать.
— Думаю, эта умеет.
— Мяу.
Через пятнадцать минут я согласилась прекратить попытки заставить ее читать, если она перестанет мяукать. Молли со скромно-победным видом поскакала в ванную и встала на коврик, ожидая, пока я ее раздену.
— Знаешь, кем я буду на сборе? — спросила она, когда я снимала с нее жилет.
— Кем?
— Ведущей номер четыре, — сказала она.
Теперь она была обнажена. Ребра выпирали под кожей выше живота, напоминающего салатную миску. Колени были испещрены синяками — перламутровыми коричнево-фиолетовыми припухлостями. Я подняла ее, поставила в ванну и уложила загипсованную руку на табуретку.
— Ведущей номер четыре, — повторила Молли.
— Ух ты.
— Это самая важная ведущая на всем сборе.
— А сколько там всего будет ведущих?
— Четыре. Мисс Кинг сказала, что ведущий номер четыре — самый важный.
По словам Молли, работа мисс Кинг заключалась в основном в том, чтобы говорить Молли, что та лучше, чем все остальные дети в классе. Я не была уверена, что это такая уж честь: быть последней среди ведущих. Линда была ведущей номер пять (из пяти) три года подряд, потому что не умела читать и плакала, когда приходилось выступать перед людьми. В первый год, когда это случилось, я сидела на сцене рядом с ней. Знала ее реплики не хуже, чем свои, потому что знала все реплики всех ведущих, и, когда осознала, что она не собирается их говорить, встала и произнесла их за нее. Я удивилась, что в голове осталось место для этого воспоминания: казалось, мой череп до отказа набит эхом Сашиного голоса и видением новой матери Молли, — но оно без труда просочилось в крошечные промежутки. Бледное лицо Линды. Тишина перед тем, как я выручила ее. Ощущение ее пальцев, холодных и потных, на моем запястье.
Я наполнила водой пластиковую чашу, запрокинула голову Молли и вылила воду на ее волосы. Струйка побежала по ним, как тонкая черная змейка, влажное тепло сделало кожу Молли скользкой и мягкой. Иногда я ощущала себя ближе всего к Молли именно в такие моменты — когда она была в ванне. В воде она снова превращалась в существо, которое я помнила: комок нагой плоти, по странной причуде природы принявший форму маленькой девочки. Такой она была, когда вышла из меня, несомая волной боли, от которой хотелось схватить кого-нибудь за воротник и закричать: «Этого не может быть, это какая-то шутка, нельзя же всерьез ждать, что я с этим справлюсь!» — потому что ну не может ведь нечто естественное причинять такую боль. Молли вышла из меня, крича, как будто это я причинила ей боль, и мне хотелось сказать: «Это нечестно. Нечестно с твоей стороны — вести себя так. Это ты сделала мне больно».
Боль достигла пика и рассеялась, и акушерка протянула мне комок плоти, словно подарок.
— Прижмите, — сказала она, — прижмите!
«Я не хочу этого на своей коже, — подумала я. — Оно сделало мне больно».
— Время объятий! — сказала акушерка.
«Я не хочу обнимать это. Оно слишком громкое».
— Славная здоровая девочка, — сказала акушерка.
«Девочка. Девочка, как я».
А потом она, горячая и скользкая, оказалась у меня на груди. Ее лицо выглядело сплошной массой складок, и я решила, что это, наверное, мое наказание. Не годы за запертыми дверями, не пожизненный надзор. Мое наказание — родить ребенка без лица, только со складками кожи. Я тяжело дышала, акушерка подсунула мне под подбородок продолговатую чашу, и меня стошнило в эту чашу. Молли перестала кричать, убаюканная стуком моего сердца, которое слышала постоянно в течение девяти месяцев. Она была по-прежнему покрыта тонким слоем слизи из моего нутра, и до меня дошло, что она была внутри меня как один из органов. Как будто кто-то извлек из меня сердце и положил мне на грудь — так я ее ощущала.
— Хорошо справились, мамочка! — сказала акушерка.
«Меня зовут не так».
— Похоже, она хочет есть! — сказала акушерка.
«А если я хочу есть?»
Она подвела ладонь под голову Молли и уверенно ткнула личиком в мой сосок.
— О, сосет, — сказала она. — Вы можете кормить естественно.
Но я услышала совсем не это. Я услышала то, что мне говорили обычно: «Ты — нечто неестественное». «В восемь лет убить ребенка? Это ненормально. Она — нечто неестественное». Я посмотрела на акушерку, гадая, как она узнала, кто я такая. Акушерка коснулась затылка Молли и кивнула.
— Естественное вскармливание — это хорошо, — сказала она, и на этот раз я услышала ее правильно.
Я ухватилась за эти слова, как и за слова «хорошо справились», складывая комплименты за щеки, как хомяк, запасающий еду. Моя больничная рубашка сползла вниз, когда акушерка сунула мне Молли, поэтому от шеи до пупка я была голой. Неожиданно я почувствовала себя ужасно от того, что лежу голой перед посторонней женщиной с громким голосом. Мне хотелось заплакать. Я посмотрела на Молли, лежащую поперек моей груди. Благодаря ей я казалась менее голой, и у меня возникло чувство, будто она сделала это намеренно. Мне казалось, будто она кормится не ради себя, а ради меня, чтобы я могла прикрыть грудь ее тельцем, точно одеялом. Когда Молли прекратила сосать, акушерка протянула руку, сунула палец между ее губ и освободила мой сосок из захвата десен.