— Почему у тебя на простыне малиновое варенье, Крисси? — спросил меня надзиратель как-то в воскресенье, заглядывая мне через плечо, пока я убирала постель.
— Какое малиновое варенье? — спросила я.
— Вот это.
— Это не варенье. Это кровь. У меня кровь шла носом.
— Хм-м, — произнес он, забирая у меня простыню. — Кровь с семенами? Интересно.
— Ну, я же дурное семя.
К тому времени, как покинула Хэверли, я научилась бояться силы своего аппетита, потому что съеденное откладывалось на теле. Каждый раз, умываясь, я чувствовала ладонями выпуклость щек и подбородка. Ко времени ухода из Хэверли я старалась есть как можно меньше, и кости снова показались на поверхности, словно творог, отделившийся от сыворотки. Голод всегда был рядом, он лупил кулаками по щиту, который я воздвигла против него, но я прогоняла его прочь. Слишком больно было становиться большой. Слишком большой, чтобы влезть в одежду, от которой пахло Линдой и нашими улицами. Слишком большой, чтобы прятаться. Слишком большой, чтобы меня можно было любить.
— Что привело тебя сюда? — спросила мама.
Я поставила локти на стол и прижала кончики пальцев к глазам. Голова болела так сильно, что я видела круги розового и синего света всякий раз, когда моргала. Я могла вообразить каждую клеточку внутри черепа: красную, шершавую, злую от боли. Не хотела говорить маме, что нуждаюсь в ней. Она этого не заслуживает.
— Не то чтобы я никогда не хотела видеть тебя, — сказала я. — Раньше постоянно приезжала.
— Но вот уже давным-давно этого не делала. Несколько лет.
— Ты никогда не видела Молли, — сказала я, надеясь, что она ухватит эту приманку. «Конечно, конечно, твоя дочь, твоя малышка. Она замечательная, Крисси. Я прямо сейчас пойду в гостиную и буду любоваться на нее».
Мама запустила руку в свой рукав. Чесалась она с таким звуком, как будто нож соскребал чешую с рыбы.
— Но почему сейчас? — спросила она.
— Иногда просто бывает чувство, как будто сейчас самое время для чего-то, — сказала я. — Как тогда, когда ты решила, будто сейчас самое время отдать меня в приемную семью.
Это сработало именно так, как я хотела: мама перестала чесаться, звук прекратился. Она медленно вытащила руку из рукава, и я увидела под ее ногтями белую пыль — чешуйки сухой кожи.
— Не знаю, почему ты это запомнила…
— Я ведь уже не была младенцем. Мне было восемь лет.
— Ну, и каких слов ты от меня ждешь? Я не знала, как о тебе заботиться. Откуда мне было знать? Никто никогда не говорил мне. Моя мать никогда не заботилась обо мне. Если тебя чему-то не научили, ты и не будешь этого знать.
— Это не так уж трудно.
— Ты была проблемным ребенком, присматривать за тобой было нелегко.
— А ты была проблемной матерью, под чьим присмотром мне жилось нелегко.
— Оставь это, Крисси. Почему ты не можешь просто оставить все это?
Я почувствовала, что она закрывается. И вцепилась в список вопросов, составленный мною в поезде.
— Ты знала?
— О чем?
— О том, что это сделала я. Насчет Стивена. Еще до того, как все остальные узнали.
Мама откинулась на спинку стула и стала смотреть в сторону. Я видела: она пытается снять слои «то-что-я-знаю-теперь» и добраться до ядра «то-что-я-знала-тогда».
— Да. Думаю, да.
— Откуда?
— Ну точно не скажу. Но помню, как бывала в церкви, и там были они — ну, ты знаешь, эти назойливые бабы. Шептались друг с другом, и одна из них сказала: «Они опрашивают всех детишек, верно?», — а другая ответила: «Да, они считают, будто происходит что-то очень плохое». Или что-то вроде того. И было понятно, что они имеют в виду, — все начали болтать, что это мог сделать кто-то из детей. И я, помнится, подумала: «О, значит, она».
— И всё?
— Это всё, что я помню.
— Ты должна была что-то почувствовать.
— Я почувствовала, будто знала об этом все время.
— Почему ты никому не сказала? Если ты все время знала, почему не сказала полиции?
— Не знаю, честно говоря.
— Ты могла бы избавиться от меня намного быстрее. Ты ведь этого хотела?
Я знала, что опять копаю в том же самом месте, добиваясь от нее реакции. «Я не хотела избавляться от тебя. Я хотела, чтобы ты осталась со мной. Ты мне небезразлична. Ты — моя дочь, моя Крисси». Мама натянула рукава халата на ладони и сунула их под себя.
— На самом деле я не знаю, чего хотела, — сказала она. — Я довольно плохо помню все это. Если б я выдала тебя… ну пришлось бы что-то делать, как-то доказывать. Наверное, просто не хотела утруждаться. Чувствовала как-то так: «Ну он уже мертв, какая теперь-то разница?»
— А-а, — протянула я. Было что-то унизительное в том, чтобы значить для нее так мало. — Не могу поверить в то, что ты просто бездействовала.
— Я не бездействовала. Пыталась сделать кое-что.
— Что?
— Ты знаешь, что я имею в виду.
Я услышала, как отворилась дверь гостиной, и вышла в прихожую, где стояла Молли.
— Что случилось? — спросила я.
— С телевизором что-то не так, — сказала она, указывая на экран.
По нему бежали серые полосы. Я перегнулась через телевизор и посмотрела на мешанину кабелей, пока не нашла тот, который нужно было воткнуть в гнездо плотнее.
— Лучше? — спросила я.
— Да, — ответила Молли.
Я начала выпрямляться, но остановилась, когда увидела квадратную жестяную коробку в щели за телевизионной тумбочкой. Достала ее, сняла крышку и увидела толстую стопку открыток «С днем рождения!» Они были испещрены дурацкими изображениями: плюшевые мишки, сердечки, тортики с желтыми свечками. Моя сумка стояла рядом со столиком; я сунула в нее жестянку, удостоверившись, что Молли не видит. Когда выпрямлялась, мое колено щелкнуло.
— Мы скоро пойдем, — сказала я.
— Хорошо, — отозвалась Молли.
Она снова забилась в угол дивана, прикипев взглядом к экрану. В синеватом свете ее щеки и губы выглядели гладко, как у фарфоровой куклы. В глазах мелькали отраженные кадры. Меня неожиданно разгневало то, какая она идеальная, какая далекая от сотен тысяч обычных детей, живущих на свете. Мне предначертано потерять ее. Наша история с самого начала обречена. И ужасно нечестно, что именно Молли — настолько особенная.
Когда я вернулась на кухню, мама даже не подняла взгляд.
— С ней все хорошо, — сообщила я. — Просто что-то с телевизором. Я исправила.
— А, ну да. Он старый.
— Ведь она тебе вовсе не интересна, верно?
— Она — не мой ребенок.
— Нет. Но я — твой ребенок. А она — мой ребенок. Так что тебе должно быть не все равно.
Она выдохнула воздух сквозь зубы, надувая губы, и ослабила пояс халата.
— Ты не ребенок. Ты не ребенок вот уже много лет.
— Я имею в виду — твоя дочь. Не ребенок. Но твоя дочь.
Я помнила эту мамину манеру — тянуть и толкать, вцепляться и отвергать. Она была такой же, когда мы жили вместе: плакала, пока я не решала остаться, а потом кричала, пока я не уходила. Требовалось так немного, чтобы качнуть ее от одного состояния к другому, что я чаще всего даже не понимала, какой из моих поступков заставил сработать этот переключатель. Когда мама навещала меня в Хэверли, я уже лучше умела вычислять то «ничего», что она раздувала во «все». На этот раз я не была так уверена, потому что давно не проверяла навыки на практике, однако решила: она, наверное, разозлилась из-за того, что я пошла проверить Молли, а не осталась с ней на кухне.
— Ты приехала сюда только для того, чтобы показать мне, что ты лучшая мать, чем я? — спросила она.
— Что? Никогда не говорила, будто я хорошая мать.
— А тебе и не нужно говорить. Ты все время хлопочешь над ней. Чтобы показать мне, да?
— Я просто забочусь о ней. Она — ребенок. О детях нужно заботиться.
— Не так много, как все считают.
— Нет. Именно так много, как все считают. А может быть, и больше, — возразила я. — Я приехала не для того, чтобы что-то тебе показать. Просто хотела, чтобы ты увидела ее. Она — то, чем я занималась все это время. Наверное, единственное хорошее, что я когда-нибудь сделала.
— Ну, должно быть, тебе повезло. Повезло не иметь ребенка, который изменил этот мир к худшему.
Этой демонстративной беспомощностью мама содрала с меня всю броню, оставив беззащитной, словно виноградина без кожицы. Сок сочился наружу сквозь мои мягкие ткани, и он был едким.
— Зачем ты вообще родила меня? — спросила я. — Ты же не хотела ребенка. Ты могла от меня избавиться. Я была тебе не нужна.
Она издала звук, полный безнадежности, — какое-то слабое «э-э», — словно не думала даже, что когда-нибудь услышит подобный вопрос.
— Не знаю. Мне был нужен кто-нибудь. Может, твой отец. Может, я подумала: «Если будет ребенок, этот мужчина останется со мной». И даже когда он не остался, может, решила: «Что ж, я все равно рожу ребенка, и этот ребенок будет меня любить». А потом родилась ты. И ты меня не любила.
— Потому что ты никогда ничего для меня не делала. Дети, рождаясь, не могут любить тебя. Они нуждаются в тебе, но еще не умеют любить. Чтобы они тебя любили, нужно приложить труд.
— Но я же говорила тебе: никто никогда не учил меня тому, какой труд. Я просто не знала, что делать.
— Меня тоже никто не учил. Никто не рассказывал мне всего этого. Но если захотеть, то можно догадаться. И с каждым днем ты догадываешься все лучше и лучше. И продолжаешь делать это день за днем. Чаще всего это очень трудно и скучно — но не невозможно. Нужно просто очень хотеть.
— Верно, — согласилась мама, и из нее словно выпустили воздух. Она осела в складки своего халата. Я заметила на кармане вышитого плюшевого мишку. — Значит, ты хочешь сказать, что я этого не хотела. Или хотела недостаточно.
— А чего ты хочешь? Я имею в виду — сейчас. Чего ты хочешь?
— О, ты знаешь, очень многого.
— И чего же?
Мама начала грызть сухую кожу на губах. Я смотрела, как прозрачный лоскуток отделяется и исчезает на ее языке. Она подцепила его пальцем и вытерла о стол.