Первый день весны — страница 41 из 52

Именно так случается с такими детьми, как Стивен: они застывают в состоянии идеальности, всегда невинные, всегда замечательные, потому что им было только два года. Большинство детей доживают до того возраста, когда они совершают ошибки, подводят людей, делают что-нибудь плохое — и они не совершенны, они просто живут. Такие дети, как Стивен, не продолжают жить, но вместо этого они становятся идеальными. Своего рода выгодный обмен. Меня не особо задело то, что его мамочка сказала обо мне. Это правда. Отребье — негодная часть, от которой освобождают что-нибудь полезное, то, что обречено мусорной корзине. Именно такой я себя чувствовала: отторгнутой, ожидающей отправки на помойку.

* * *

Линда отделила прядь своих волос и стала завязывать ее узлами.

— Ты же поняла, да? — спросила она. — Почему она не может тебя простить. Представь на этом месте Молли.

Я хотела закричать: «Линда, я только и делаю, что представляю на этом месте Молли!» Хотела завыть: «С тех самых пор, как она родилась, я только и делаю, что представляю ее на этом месте. Иногда я смотрю на Молли и гадаю, видела ли я ее когда-нибудь по-настоящему, видела ли я когда-нибудь ее подлинное лицо, потому что не вижу ее лица, когда смотрю на нее. А вижу лицо ребенка, из которого выдавлена вся жизнь до капли. Бывают моменты, когда я об этом забываю, моменты, когда Молли смеется, и я ловлю себя на том, что радуюсь этому, и тогда вспоминаю, что не должна радоваться. Потому что отняла эту радость у других людей, и они никогда не порадуются смеху своего ребенка, его улыбке, тому, как он вырос. Никогда. Я хочу, чтобы они простили меня, но знаю, что они не могут, потому что не простила бы себя, если б это была Молли. Иногда я думаю, что мне не требуется пожизненное заключение, потому что вместо этого у меня есть Молли. Она — мой приговор. Пока она у меня есть, я не смогу забыть о том, что сделала. Никогда. Ни за что».

— Мне следовало просто сдаться, верно? — произнесла я. Голос мой звучал так, словно у меня был заложен нос, и я заставила себя засмеяться, чтобы показать, что я не плачу.

— Что ты имеешь в виду? — спросила Линда.

— Я не смогу повернуть время назад. Не смогу исправить, что уже сделано. Так что это бессмысленно. И глупо. Мне следовало бы просто от всего отказаться.

— От чего «всего»? От чего тебе следовало отказаться?

— Просто от всего. От всех попыток.

— Потому что люди тебя не простят?

— Да.

— Я считаю, это значит совсем обратное, чем «нужно отказаться».

— Что?

— Сомневаюсь, что тебя простят, что бы ты ни делала. Так что ты можешь всю свою жизнь прожить абсолютно несчастной, потому что сделала их абсолютно несчастными, и тебя не простят. Или можешь просто жить нормальной жизнью, как все остальные, просто попытаться — попытаться сделать жизнь как можно лучше для себя и для Молли. Тебя все равно не простят. Тебя не простят в любом случае. Ты не можешь сделать так, чтобы тем детям и их родным стало лучше. Но ты можешь сделать так, чтобы двум людям стало лучше.

— Одному человеку. Молли.

— Двум людям. Молли и тебе.

Я ничего не сказала. Бессмысленность всего этого забивала мне горло, словно жир, скопившийся в сточной трубе, — и это была не бессмысленность попыток заставить людей простить меня. А бессмысленность попыток думать о будущем для двух людей, которых вскоре разлучат.

— Они забирают ее, — сказала я. Я не хотела, чтобы эти слова прозвучали как возражение, но именно так они и прозвучали — коротко и резко.

— Кто? Социальные службы? — спросила Линда.

— Да.

— Почему?

— Полагаю, потому, что я не очень хорошая мать.

— Не уверена, что кто-то считает себя особо хорошей матерью.

Я засмеялась. Получилось грубо.

— Можно подумать, ты не идеальная мать, — сказала я.

— Что? — Линда фыркнула. — Ты видела, в каком состоянии этот дом? Да это же полный кавардак. Мы родили больше детей, чем можем себе позволить, а скоро будет еще один. То есть, конечно, я их люблю, люблю быть их мамой. Конечно, мне это по душе. И я умею это лучше, чем что-либо еще. Но идеальная?.. Даже близко нет.

— Мне ты кажешься очень хорошей матерью, — возразила я.

Линда опустила взгляд, и на ее щеках проступили розовые пятна. До меня дошло, что это, возможно, первый раз, когда я ее за что-то похвалила. Уголки ее губ помимо ее воли поползли вверх. Я, конечно же, хотела бы вернуться в прошлое и исправить свои крупные дурные поступки, но в этот момент мне хотелось изменить и мелкие промахи. Я хотела бы, чтобы нам снова стало по восемь лет — я могла бы быть добрее к Линде, могла бы сказать ей, что она хорошо умеет стоять на руках, что она очень хорошая подруга…

— Почему ты думаешь, будто Молли собираются забрать? — спросила она, вытирая лицо рукавом, как будто могла стереть со щек румянец.

— Ее запястье, — объяснила я.

— Оно сломано?

— Да.

— Бедняжка… Лили тоже сломала запястье в прошлом году.

— Правда?

— Да. Сначала ей это нравилось — гипс и все такое, — но к концу назначенного врачом срока жутко надоело. Она хотела плавать, играть в мяч — в общем, как обычно. А за год до этого Джейсон сломал ногу, а Шарлотта сильно рассекла лоб. Чуть-чуть ниже — и она осталась бы без глаза. Такое ощущение, что весь тот год мы прожили в больнице.

— Разве ты не волновалась?

— Ну да, ужасно волновалась. Но дети — они крепкие. Быстро восстанавливаются.

— Они вовсе не крепкие. Могут сильно пораниться. И это происходит так быстро, что ты даже не успеваешь понять, что натворила.

— Но тут-то ничего подобного не было. Это была случайность.

— Она залезла на парапет набережной. Знала, что не должна туда лазить, но залезла, пока я не видела. Я пыталась заставить ее спуститься. Дернула за руку. Она упала.

— Именно. Это случайность. Джейсон сломал ногу, потому что я споткнулась на верхней ступеньке лестницы и сшибла его с ног. Он пролетел вниз до самого пола. Я чувствовала себя ужасно виноватой, но не следует помнить об этом вечно. Никто ведь не хотел причинить им вреда.

Мы некоторое время сидели молча. Темнота снаружи превратила стеклянную дверь в зеркало, так что я могла видеть нас, сидящих у стола. Наши отражения выглядели как взрослые женщины, и это было неправильно. У меня в голове мы все еще были двумя девчонками, которые воровали конфеты, ходили по оградам и помогали друг другу встать на руки у стенки для стоек.

— Почему ты пришла? — спросила Линда.

— Честно говоря, не знаю. Я только узнала о том, что они хотят забрать Молли. Вчера. И поэтому мне захотелось вернуться назад.

Трудно поверить, что Сашин звонок был так недавно. Время между «тогда» и «сейчас» растянулось, словно жвачка, как будто прошли недели, а не часы. До меня дошло, что следует проверить, сколько времени прошло с того момента, на который мне назначена встреча. А потом дошло, что это ничего мне не даст.

— Значит, ты пришла не из-за звонка? — спросила Линда. — Совсем?

— Что?

— Я несколько раз пыталась тебе позвонить. И несколько недель назад ты наконец-то взяла трубку. И я подумала, что ты, может быть, набрала тот номер, где тебе говорят, кто тебе звонил, и узнала, что это я. И, наверное, поэтому пришла меня повидать. — Ее голос делался тише по мере того, как она говорила, пока не стал просто дыханием, едва оформленным в слова. Оно было хриплым от напряжения — как будто она вскрывала консервную банку с тугой крышкой.

— Так это была ты? Ты звонила мне?

— Всего несколько раз. Я не хотела тебя напугать, не думай. Ты же дала свой номер, когда писала в последний раз.

— Почему ты звонила? Раньше ведь нет. Даже никогда не отвечала на мои письма.

— Знаю. Извини. Я чувствую себя ужасно виноватой из-за этого. Но… понимаешь, Крисси… я до сих пор безнадежно тупая. Едва умею разборчиво писать даже теперь. Я не хотела, чтобы ты знала, что я такой и осталась. Позвонить было проще.

— Но почему сейчас?

— Наверное, потому же, почему и ты. Просто почувствовала, что самое время. Я только-только узнала, что опять беременна. Всегда думаю о тебе во время своей беременности, с тех самых пор как узнала, что у тебя родилась девочка. Я всегда гадала, как ты с этим справляешься. Мы решили, что это будет наш последний ребенок, больше не буду беременеть. И поэтому захотелось поговорить с тобой.

На секунду передо мной приоткрылось окно в другой мир — в мир, где мы с Линдой носили бы детей вместе и Молли росла бы вместе с ее близняшками. Это причиняло жаркую, сияющую боль — словно я смотрела прямо на солнце.

— Я подумала, звонят из газеты. Решила, что наша социальная работница рассказала им обо мне.

— Зачем ей?

— А почему бы нет?

— Потому что это ее обязанность — присматривать за тобой.

Я думала о том, что сказать в ответ: «Никто никогда за мной не присматривал», или «Никто не обязан присматривать за мной», или «Это не ее обязанность — присматривать за мной». И чертила ногтем круги на столешнице.

— Я думала, ты меня ненавидишь, — сказала я Линде.

— Нет, не ненавижу, — ответила она.

— Это просто потому, что ты настоящая христианка.

Она улыбнулась половиной рта.

— Я действительно христианка. Но не стала бы тебя ненавидеть, даже если б не была христианкой.

— Ты скучала по мне? — спросила я. Это прозвучало отвратительно — жалобно и по-детски, и я смотрела на отражение Линды, а не на нее саму, пока ждала ответа.

— Да, — сказала она.

— Я ужасно с тобой обращалась.

— Не-а. Ты просто дразнилась. И по-своему заботилась обо мне, не так ли?

— Я была чудовищем.

— Ты была моей подругой.

Я подтянула ноги на стул и уткнулась лицом в колени, так, что мои зубы вдавились в губы изнутри.

— Лучшей подругой, — пробормотала я в джинсы.

Именно это я сказала в тот день, когда расстроилась из-за случившегося в суде. Я не расстроилась, когда мамочка Донны встала и назвала меня «испорченной», «опасной» и «злобной». Не расстроилась, когда мамочка Стивена встала и сказала, что я заслуживаю повешения, потрошения и четвертования