Первый день весны — страница 47 из 52

сто не знает, как быть мамой. Выбрала помнить ее отчаявшейся, неуклюжей и беспечно-жестокой, заботящейся обо мне ровно в той мере, чтобы это хоть что-то значило. Достаточно, чтобы помнить, сколько мне лет. Достаточно, чтобы хранить нашу фотографию с первого школьного дня. Я выбрала не помнить ее злой.

— Да, — ответила я. — Полагаю, не знала.

— Значит, тебе все время было грустно?

Я качнула головой из стороны в сторону и почувствовала, как хрустит шея. Я не знала правильный ответ. Проще всего было бы сказать: «Да, Молли, все время было грустно. Невероятно, ужасно грустно с того момента, как я просыпалась, и до того момента, как засыпала, — каждый день, каждую неделю, каждый год. Мне было так грустно, что я убивала людей. Единственная причина, по которой я сделала это, — мне было очень грустно».

И это не было бы абсолютной ложью. Когда я оглядывалась на себя в восемь лет, то вспоминала голод, от которого мозг сворачивался в режущие спирали, и стыд от того, что я просыпалась в мокрой постели, и чувство, что я никому во всем мире не нужна. Что во всем мире нет никого, кто по-настоящему любил бы меня. Но потом я вспоминала, как гналась за Донной и Уильямом по Копли-стрит и чувствовала себя тогда такой легкой, что была уверена — сейчас взмою в небо. Как воровала конфеты за спиной миссис Банти и удирала, изображая громкий и протяжный гудок сирены. Как шла по садовым оградам от дома мистера Дженкинса до дома с привидениями, ловко переставляя сильные тощие ноги. Зудящее ощущение от солнечных ожогов, и запах мела в классе, и марципановый вкус яблочных косточек. Как играла с Линдой в «телевизор» и в «ладушки». Как стояла на руках у стенки вместе с Линдой.

Я вспомнила тот день, когда меня отвели в полицейский участок, прочь от синего дома и от дыры в крыше. Когда мне закончили задавать вопросы, оставили в пустой комнате. Женщина-полицейский сидела на пластиковом стуле в углу. Она не смотрела на меня. Я болтала ногами, барабанила руками и громко щелкала языком. Она не смотрела на меня. В конце концов я отказалась от попыток заставить ее взглянуть. Легла щекой на стол и закрыла глаза. В комнате было холодно, и когда я водила губами по руке, крошечные волоски, стоящие дыбом, щекотали мне губы.

— Можно мне одеяло? — попросила я женщину-полицейского.

Она не ответила. И не смотрела на меня.

В полицейском участке не было способа узнать, день сейчас или ночь, потому что окон не было, а свет горел все время. Через некоторое время меня отвели в камеру, где были койка, унитаз и сырный сэндвич на тарелке. Немного позже вернулись, забрали тарелку и дали мне подушку. Я решила, что, наверное, пора спать, поэтому сбросила туфли и легла. Койка была вдвое длиннее моего роста, потому что эти камеры не предназначены для детей. Если тебе меньше девяти, ты обычно не попадаешь в тюрьму и тебя не судят, потому что, какие бы плохие поступки ты ни совершил, ты просто ребенок и это не твоя вина. Мне было восемь, но я попала в тюрьму и меня судили. Некоторые поступки бывают такими плохими, что, совершив их, ты перестаешь быть ребенком.

Глаза уже начали закрываться, когда я услышала, как отпирается и распахивается дверь камеры. Я села. За дверью была мама. Она вошла, и охранник закрыл дверь.

— Я буду здесь, рядом, — сообщил он. — Когда будет нужно — постучите.

Мама прошла к дальней стене и встала спиной к ней, так что мы оказались друг напротив друга. Мы долго смотрели друг на друга, а потом я протянула обе руки прямо перед собой и подняла их. Я видела, что так делают маленькие дети: Стивен тянулся так к своей мамочке, Рути тянулась к той красивой женщине. Я не знала, зачем делаю это.

Мама сложила руки на груди.

— Перестань, Кристина, — сказала она. — Ты похожа на ребенка.

Потом она подошла к двери и постучала, и охранник выпустил ее. Я продолжила держать руки вытянутыми. Держала их так, пока вся кровь не отхлынула, пока они не стали ощущаться словно две свинцовые палки, отходящие от моего тела. Потом легла и заснула.

В те недели, когда шел суд, меня держали в маленькой белой комнате в большом темном подвале тюрьмы. Я не знала, как выглядит здание снаружи, потому что когда меня вели из фургона ко входу, накрывали одеялом, которое пахло по`том и картофельной шелухой. В первый раз, когда они это сделали, я начала пинаться и кричать, и им пришлось нести меня — по одному полицейскому с каждой стороны. Я думала, что меня ведут, чтобы отрубить голову или распять.

— Не надо, не надо, не надо, не хочу быть мертвой! — кричала я.

— Никто не собирается тебя убивать, Кристина, — сказал полицейский справа.

— Никто не собирается никого больше убивать, — заметил тот, что слева. Он мне совсем не нравился. Я укусила его, и он выругался.

Когда меня привели в ту комнату, я увидела, что там нет ни креста, ни гильотины, поэтому перестала дергаться. Меня уложили на кровать, и я лежала, обмякнув, словно слизняк, и глядя на голый белый потолок. В комнате не было ничего, кроме кровати и телевизора высоко в углу, на полке.

— Теперь ты будешь вести себя спокойно? — спросил правый полицейский. — С чего ты вообще устроила все это, а? Почему ты решила, будто мы собираемся тебя убить?

Я сложила руки на груди и отвернулась к стене. Он говорил со мной так, как будто я глупая, потому что решила, что они собираются убить меня, — но глупость тут была ни при чем. Никогда не знаешь, собираются тебя убить или нет. Спросите у Стивена и Рути.

Каждое утро меня накрывали одеялом, пахнущим кожурой, и сажали в клетку в фургоне, чтобы отвезти в суд. Я прислонялась к металлической сетке и позволяла ее ритмичному лязгу прогнать прочь мои мысли. Обнаружила, что во время этих поездок ничего не чувствую, и знала, что это из-за лязга. В суде я сидела в стеклянном ящике и видела вокруг деревянный зал и сто миллионов пар глаз, направленных на меня. Сначала мне это нравилось — ощущение, что все смотрят на меня. Это заставляло меня почувствовать щекотание, почти шипение, почти почувствовать себя богом. Но суд шел день за днем, и вскоре это перестало мне нравиться. Люди по очереди вставали и говорили о том, какая я плохая, и я была не против того, чтобы они говорили, какая я плохая, но была против того, что их было так много и что всем им нужно так много времени на то, чтобы сказать то, что они хотят. Я уставала и начинала ерзать в своем ящике. Иногда, когда кто-нибудь вставал и говорил слишком долго, опускала голову на выступ, расположенный на стене передо мной, и закрывала глаза. Охранник всегда похлопывал меня по плечу и говорил мне сесть прямо. Я всегда опускала голову снова. А они всегда снова похлопывали меня. Это заставляло время идти быстрее, потому что было почти похоже на игру. Возвращаясь в конце дня в свою клетку, я всегда чувствовала себя усталой, настолько усталой, что глаза чесались, а лицо ныло. В тюрьме меня отводили в мою комнату и приносили ужин на пластиковом подносе, и я съедала его так быстро, что начинала икать. Потом ложилась на кровать, закрывала глаза и исчезала. Это ощущалось совсем не как сон. А как выпадение из мира.

Хуже всего были выходные в тюрьме, потому что в эти дни не было никакого фургона, никакого суда и никто не смотрел на меня, кроме охранника за дверью. Эти дни протекали, словно патока сквозь сито: липко и медленно. По утрам мне приносили завтрак под запотевшей крышкой. Съев его, я ставила поднос на пол и ждала следующего приема пищи. В углу бормотал телик, но он был настроен не на тот канал, где шли детские передачи, а кнопки были так высоко, что я не могла дотянуться. Иногда я считала, сколько шагов мне понадобится, чтобы пройти от одного конца комнаты до другого: двадцать пять, если ставить пятку к носку. Иногда вставала на руки возле одной из чистых белых стен. Это было совсем не то, что стоять возле нашей стенки.

В последний день суда мне исполнилось девять. Войдя в ящик, я увидела ту красивую женщину, сидящую на длинной деревянной скамье рядом с мамочкой Стивена. Раньше ее не было. Она выглядела бледной и толстой — по-особенному толстой, и я поняла, что у нее будет ребенок. Я долго-долго смотрела на ее живот из-за стеклянной стены. Потом положила голову на выступ. Не было никакого смысла в том, что я сделала. Я убила Рути потому, что если не могла стать маленькой девочкой этой красивой женщины, то никто другой тоже не должен был ею быть. А теперь она собиралась завести своего собственного ребенка. Я знала, что будет еще одна девочка. Просто знала. Я не смогу убить эту девочку, потому что буду в тюрьме, и она останется жить, вырастет дочкой своей мамочки, красивой женщины, которая будет покупать ей игрушки и платьица и целовать ее. Охранник хлопнул меня по плечу, чтобы заставить сесть прямо, но я не села. Слишком устала.

Когда судья велел встать, я с трудом поднялась на ноги. Он посмотрел мне в глаза и сказал, что я отправлюсь в исправительный дом, но к тому времени я уже знала, что этот Дом — просто другое название для тюрьмы, и хотела сказать: «Вы не можете. Не можете отправить меня в тюрьму. Сегодня мой день рождения. Это нечестно». Он говорил такие слова, как «испорченная», «безрассудная» и «злая», а охранник взял меня за локоть, и я осознала, что никогда больше не увижу стену для стоек на руках. Никогда не увижу Линду. Меня подмывало подбежать к судейскому столу, бить кулаками по дереву и кричать: «Но я не хотела! Не хотела убивать! Хочу вернуть все как было! Хочу вернуть все как было! Верните меня обратно!»

Я не закричала. Даже ничего не сказала. Вокруг завыли женские голоса, и я оглянулась — лишь для того, чтобы увидеть маму, в одиночестве сидящую на своей скамье. Она не выла. Она не плакала. Губы сжаты в тонкую темную линию. Я позволила охранникам вывести меня из зала и не стала пинаться и кусаться. В глубине души я знала, что люди не могут вернуться в прошлое. Знала, что не могут воскреснуть, если умирают. Было много вещей, которых я не знала о смерти — как это ощущается, как это получается, — не знала почти ничего, честно говоря, однако знала одно: это навсегда. Когда кто-то, кого ты знаешь, умирает, ты не умираешь вместе с ним. Ты продолжаешь жить, ты проходишь через фазы и этапы — такие разные, словно совершенно отдельные жизни, но во всех этих жизнях умерший человек остается мертвым. Мертвым, когда тебе грустно или весело, мертвым, когда ты думаешь о нем и когда не думаешь, мертвым, когда ты скучаешь по нему и когда не скучаешь. Если этого не происходит, значит, смерть не настоящая — просто человеку настолько на тебя плевать, что он исчез из твоей жизни.