Первый этаж — страница 19 из 36

– Правду.

– Всю-всю? – не поверила.

– Должно быть.

– Да кто ты такой? – закричала в голос. – Чем ты от других отличаешься, чтобы я душу перед тобой выворачивала? Мужик и мужик.

– Я священник, – сказал твердо. – На мне благодать.

– Чего на тебе?

– Благодать.

Аня подумала, сказала тихо:

– Не... Всю правду – я бы не смогла.

И замолкли оба. Задумались. С тем и приехали на вокзал.


4

– Девка, – сказал, расплатившись, и похмыкал стесненно, – просьба у меня...

– Ну?

– Можно переобуюсь? Ноги горят, сил моих нет...

– Валяй.

Стянул сапоги, блаженно пошевелил пальцами.

– Ноги, – сказал, – берегу. Без ног – пропадать. До церкви – девять верст. Взад-назад – восемнадцать. Иной день по два раза.

– А доехать?

– Не город. Не на чем.

– Это же надо... – протянула. – Ну и работка у тебя!

– Не жалуюсь.

Натянул сапоги на ноги.

– Что-то ты больно хороший... – разобиделась Аня. – У вас что, все такие?

– Не все, – ответил серьезно. – Да и у вас не одни ангелы.

– У нас... – захохотала. – У нас ангелами и не пахнет.

Подошел контролер с повязкой на рукаве, взглянул подозрительно.

– Чего стоишь?

– Деньги пошли менять, – с ходу соврала Аня.

Он не поверил:

– Если надо, я могу разменять. У меня есть.

– Русский язык понимаешь? Пошли уже.

Контролер буркнул матерно, отошел к другой машине.

– Проверяльщики, – сказала. – К коммунизму подходим, а от контролеров не продохнуть.

– Господи... – прошептал чудила. – Везде одинаково. На Рождество собрал я гармонистов, угостил перво-наперво, послал по деревне ходить, с гармонями. Песни сразу, пляски, веселье на улице... Старики, и те с печей слезли. Через час запретили сельсоветские. Не наше, говорят, веселье. Да где оно, ваше-то? Вам и не додуматься, и денег у вас на гармонистов нет. Деревня, как мертвая!

– А ты протестуй, дядя.

– Протестуй... Мы-то совсем беззаконные. Как чужие на родимой земле. Живешь и не знаешь, что завтра будет. То ли закроют, то ли в газете пропечатают, а то налогом еще обложат. – Поглядел исподлобья, признался через силу: – Я, девка, всякой власти боюсь. Почтальона, и то стороной обхожу.

– Будет тебе. Ты что, уголовник?

Помрачнел, сказал грустно:

– Я, девка, вне закона. Меня пока терпят. Как надоем, прикроют.

– Ну уж...

– Да уж. Служитель культа, и все, и катись отсюда. У меня парнишечку в школе дразнят, проходу не дают. Попович да попович... Нервный стал, дерганый, задумывается. Озлился я, прибег в школу: "Чего ребенка мордуете? У нас, говорю, свобода совести есть?" Есть, говорят, да не про вашу честь...

– Так и сказали?!

– Так и сказали.

– Им-то чего?

– Им – как всем. Можно, вот и шпыняют.

– А у нас... – перебила. – Вечером хоть не езди. Мужики лезут, пристают, на свиданки приглашают. Один руки распустил, так я ему – монтировкой в лоб.

– Не женское это дело, – прошептал горестно. – Ох, не женское...

– Ничего, – вздохнула. – Скоро перестанут. Старею.

– Сколько тебе?

– А сколько дашь?

– Тридцать.

– Тридцать... Сорок и еще три!

– Скажи... – удивился. – И не подумаешь.

Помолчали. Поглядели на суетливую вокзальную толпу.

Грустные. Беспомощные. Одинаковые.

– А я... – сказал тихо. – Я, девка, пью.

– С чего это?

– С того с самого. Невмоготу...

– А ты плюнь.

– Плюнь... На всех не наплюёшься. Спасибо жене, на ней все держится, а то не сдюжить.

– Она у тебя хорошая?

Просветлел:

– Лучше всех.

– Ну уж... – засмеялась. – И дети есть?

– Четверо.

– Четверо! – охнула. – Ишь, расстарался... Не прокормить.

– Да у меня корова, куры, картошки – пять соток. Я деревенский. Я до семинарии в колхозе работал.

А она строго:

– Ты не пей давай. Тебе негоже.

– Знаю я...

Поскреб подбородок, засмеялся стеснительно:

– Вот чудо! Поговорил с тобой, и вроде легче стало.

– Не ты один. Со мной все так.

– Это дар у тебя, – он посмотрел строго и торжественно. – Тебя Бог отметил. Спасибо, милая. Там я утешаю, тут ты.

Опять помолчали. Поглядели друг на друга. Надо расходиться, а неохота.

– Я, может, тоже верю, – созналась. – Только что не молюсь.

– Ты не веришь, – поправил. – Тебе пока нужды нет.

– Скажи... – попросила робко. – Как на духу. А ты?..

– Верую, – ответил сразу. – Я верую.

– А с нами-то... С нами что будет?

– Вы, – сказал печально, – былинки на ветру. Куда ветер дунет, туда вас и качнет. Вам одно скажут – вы туда. Вам другое – вы за другое. Так всю жизнь и колышетесь. Вместо большой веры сто маленьких.

– Вот позакрывают ваши церкви, – пригрозила вяло, – узнаете...

– Ну и позакрывают, – устало откликнулся он. – Тебе какая корысть?

Вылез из машины и пошел прочь, прижимая к груди эмалированный таз.

– Погодь... Провожу.

Пошли рядом. Он топал грузно тяжелыми сапогами, она перебирала легко и часто парусиновыми тапочками.

У вагона остановились, взглянули в глаза.

– Прощай, милая, – сказал нежно и протянул широкую ладонь. – Будто век с тобой прожил.

– Слышь... – попросила несмело. – Помолись там за меня.

– Что так?

– Муж у меня, – шепнула, – молодой... На десять лет.

– Как же ты так, девка?

– А так...

– Не любит?

– Любит. А все боязно... – Взглянула робко: – Помолись…

Ответил серьезно:

– Помолюсь.

Аня постояла на перроне, поглядела вслед поезду, пошла потихоньку назад. Голову опустила, брови нахмурила, думала сосредоточенно. А о чем думала? Так, ни о чем.

Влезла в машину, тихонько подкатила к очереди, спросила в окно:

– Кому в Черемушки?

Сразу нашлись охотники.

Довезла до Черемушек молча, слова не сказала, наговорилась за тот рейс. Высадила, проехала переулками до огромного, в квартал, дома, завернула под арку. А там, в обычном городском дворе, глухой забор, за забором яблони, сирень, сараюшка, изба деревенская. Отпахнула ворота, загнала машину во двор, торопливо пошла в дом.

– Егорушка!

Тихо в доме, никого нет.

Вышла в сад, поглядела под деревьями.

– Егорушка!

И под деревьями тихо, никого нет.

Пошла за дом, к глухому забору.

– Егорушка!

У забора торчал низкий навес на двух столбиках. Под навесом спряталась легкая скамейка.

– Егорушка! Здравствуй...


5

Егор и не слышал.

Он сидел на скамейке лицом к забору, вплотную к неструганным доскам: в тенниске, в синих спортивных шароварах. Подбородок уперся в острые колени, слабые плечи засутулились, худые, до невозможного тонкие руки стебельком от одуванчика провисли до земли, кисти рук мертво лежали на траве. Лицо бледное, незагорелое, нос тонкий, щеки плохо обритые, волосы как дождем прибитые, глаза стеклянные, в одну точку. У левой его ноги дремала собака. У правой нахохлился петух. Огромные дома вокруг глядели неотрывно, настежь распахнутыми окнами.

– Егорушка, я тут.

Собака лениво шлепнула хвостом по траве, петух недовольно повел свирепым глазом, а Егор глядел, не моргая, в глухой забор будто всматривался, вслушивался, вдумывался в одно ему известное, решал про себя главную свою задачу. Это с ним случалось. Глаза останавливались, тело обмякало, дыхание становилось неслышным: Егор думал. А то вдруг напрягался, как перед броском, скулы обтягивало, на лбу набухала складка: вот-вот решит главную свою задачу, вот-вот! У каждого человека есть своя задача, но не каждый может ее решить, и не каждый хочет ее решить, и далеко не каждый знает, что она у него есть. А Егор знал, и мучался, и всю жизнь бился над решением. Вот-вот. Вот-вот! И– никак.

Аня присела на траву, поджала ноги, глядела тоскливо, с любовью. Теперь надо ждать. Долго. Терпеливо. И где он теперь – неизвестно, в каких краях, с какими мыслями, над какой бьется думой. Первое время окликала его, тормошила, допытывалась: "Егорушка, ты чего?" Глядел исподлобья, отвечал глухо, с растерянным смешком: "И не скажу, Аннушка…" Боится она его – такого. Беспокоится. Тоскует в беспомощном одиночестве, что не может помочь, облегчить, утешить, пойти рядом, бок о бок. Нет ей доступа в заповедные те края. Нет доступа.

Но вот он слабо вздохнул, шелохнулся, жизнь вернулась в глаза.

– Аннушка, – сказал глухим баском, легко и часто вздыхая, – пруд-то опять глохнет...

Аня вскочила проворно на ноги, примостилась рядом на низкой скамейке, обхватила его за плечи.

– Здравствуй, Егорушка! Здравствуй, милый! С утра не видались.

Потерся щекой о щеку, моргнул натруженными глазами:

– Глохнет, Аннушка. Я чую.

– Ну и леший с ним! Делов-то.

– Глохнет… – повторил с тоской, а глаза блуждали по забору, беспокойно шарили вокруг, словно выискивали малую щепочку в толстых неструганных досках.

– Пошли, – попросил. – Взглянем...

– Да чего там глядеть? Лужа лужой.

– Пошли, – потянул за руку. – Сам хотел, да боязно.

Встали, потоптались у скамейки.

– Может, не надо?

– Надо! – крикнул негромко. – Надо.

Взялись за руки, прошли под яблонями, вышли в калитку, обогнули забор с наружной стороны. Собака шла за ними. Петух – за собакой. Впритык к забору морщился под легким ветерком крохотный захламленный прудик. Мокла газете на воде, плавали окурки, ржавая кровать торчала наискосок, ломаные ящики от помидоров, утыканные гвоздями, лениво тюкались друг о друга. Собака понюхала воду, брезгливо сморщила нос, пить не стала. Петух взглянул со стороны, близко не подошел.

– Убавилось... – взволновался Егор. – Меньше стало.

– Да от жары это, Егорушка. До первых дождей.

– Не. Ключ засорило. Я знаю.

Встал на колени, опустил руку в воду по самое плечо, прислушался, склонив ухо, пошарил на дне. Бледное лицо сморщилось, как перед плачем, лоб пошел частыми морщинами.

– Тина... – сказал обреченно. – Тины по локоть.