Первый этаж — страница 34 из 36

– Этот ребенок никогда не привыкнет, – объяснила старая воспитательница. – Он у вас не коллективный. Я знаю, у меня уже были такие.

Летом, на даче, он считал баньки. В городе, в детском саду, считал часы до прихода родителей. Он не спорил. Не плакал. Раз надо, значит, надо. Только ел плохо, да спал беспокойно, да гулял один, в стороне от шумных детей и считал баньки, загибая тонкие пальчики.

– Ладно, – бодро сказал Левушка. – Теперь уж все позади.

– А на тот год? – И поглядел глазами строгими, мудрыми, все понимающими, обрамленными нежной синевой. – Еще на тот год, а уж потом в школу.

– В школу – ладно... В школе хорошо.

– Дома-то... – по-стариковски ответил Тарас. – Дома лучше.

Помолчали опять.

– Я тебя видел, – сказал Тарас, – Ты под забором лежал.

– Было дело, – застеснялся. – А чего не подошел?

– Нам не велят.

По воскресеньям он ездил за город, валялся под забором в зарослях крапивы и репейника, высматривал Тараса через частый штакетник. По воскресеньям женщина в белом халате ходила с палкой вдоль забора, взашей гоняла настырных родителей. "Выпишу! – кричала на все окрестности. – Станете кормить – выпишу! "

– Я слышал... – сказал Тарас после паузы. – Она на тебя кричала.

– Да ну... – отмахнулся. – Это не со зла. Она у вас хорошая. Вон, как тебя любит!

– А на маму, – спросил Тарас, – тоже кричала?

– На маму?.. – оторопел Левушка. – Нет, брат, на маму не покричишь. Она сама может крикнуть.

– А ты?

– А я... – остановился, положил ладонь ему на голову. – Я, брат, не умею.

– И я.

Так и пошли дальше, нога в ногу, его рука лежала у Тараса на голове.

Потом он встал посреди дороги, осторожно открыл коробку от зубного порошка. Там, среди набросанной травы, медленно ползла улитка. Взял ее бережно, двумя пальцами, показал отцу. Улитка – сама крошечная – тихонько втягивала внутрь крошечную ногу.

– Пап...

– А?

– Нам сказали, улитка вредная. Ее давить надо.

– Да что ты?

– Ага. И гусеницу, бабочку, стрекозу.

– Стрекозу-то за что?

– Вредитель, – объяснил Тарас. – Ест чего не надо.

– Не надо давить, – попросил Левушка. – Вам, малышам, особенно. Подрастете – подавите всласть.

– Как? – не понял Тарас.

– Ну... Пусть они живут, ладно? Ты живешь, и они пусть.

– Пусть, – согласился Тарас.

Пошли дальше, заглядывая в открытую коробку, а на улице уже прибавилось народу, началась толкучка, предвечерняя суматоха. И вот их уже задевают, – таких медлительных, неудобных, уткнувшихся носами в дурацкую коробку от зубного порошка, – их пихают и подталкивают в спину. Можно, конечно, остановиться и пропустить торопыгу. Можно сделать ему замечание. Смерить укоризненным взглядом. Но поможет ли это? Уменьшится ли число толкающих, если каждый день рождаются новые торопыги, нетерпеливо подталкивающие в спину?

Им это не нравится. Не нравится Левушке, не нравится Тарасу. Это, объясняют знатоки, время такое – торопливое. Это, уверяют эксперты, жизнь такая – суматошная. Так-то оно так, а им-то что делать? Так-то оно так, а им куда деваться? (Эй, градостроители! Вникните в проблему, учтите при планировке улиц. Сделайте, градостроители, два тротуара: один для торопыг, другой для задумчивых. А то, глядишь, первые затопчут вторых, на развод не останется. Отмахиваются градостроители. Открещиваются. Нам бы, говорят, ваши заботы. У них, у градостроителей, шустрые машины давят тех самых торопыг, только стон стоит, треск идет – не успевают оттаскивать. Где уж тут думать о каких-то чудаках, о задумчивых одиночках, что бредут по тротуару с коробкой от зубного порошка? Пусть сами спасаются, если, конечно, сумеют.)

– Отгадай загадку, – сказал Тарас и взглянул искоса, снизу вверх.

– Давай.

– Обезьянка в красных штанишках увидела поломанный рельс. Что она должна сделать?

Левушка подумал. Сказал осторожно:

– Ничего, наверно.

– Ты что... – возмутился Тарас. – А паровоз? Паровоз-то едет.

– Тогда не знаю.

– Сдаешься?

– Сдаюсь.

– Обезьянка, – объяснил, – должна снять штанишки и помахать ими. Машинист увидит красное и остановится.

– Тогда это, наверно, большая обезьяна с большими красными штанами.

– Нет, – отмел категорически. – Обезьянка маленькая.

– Но паровоз-то большой... – заволновался Левушка. – Огромный паровоз на огромной скорости. С него и не заметишь красные штанишки.

– Нет, – упрямо повторил Тарас. – Обезьянка маленькая. Маленькая обезьянка в красных коротких штанишках.


11

Зоя уже ждала их дома. Веселая, довольная собой, можно сказать – счастливая. Шлепала босиком по паркету, напевала громко и фальшиво.

– Тарас! – подхватила его, приподняла, закружила по коридору. – Здорово, мужик!

Тарас глядел на мать сверху, улыбался стеснительно.

– Ты что же, не рад?

– Рад...

– А рад, так радуйся.

Завертела пуще прежнего.

– Ма... – сказал тихо. – Голова закружится.

– У тебя?

– У улитки.

– Да ну! У тебя бы не закружилась, у нее – пускай.

Но Тарас уже завозился в руках, пихался коленками в живот, хотел поскорее на пол.

– Эх, ребятки! – закричала. – Пообедаем сейчас! Чего, мужик, есть будешь?

– Макароны.

– Сразу видно, – засмеялась, – детсадовский ребенок. Я тебя мясом накормлю, мясом! Чтобы рычать научился. Да и выпьем по такому делу!

– Что это ты веселая? – удивился Левушка.

– Купила, Лев! – Схватила его за руку, потащила в комнату: – Чуешь? Захотела и купила!

Сервиз стоял распакованный на столе, радовал глаз нежной голубизной, удивлял разнообразием форм, повторялся хитрым узором на тарелках, блюдах, прочих предметах непонятного назначения.

– Восемьдесят семь штук! Одна в одну.

– Где деньги достала?

– Достала. Захотела – и достала.

И сразу о другом:

– Идите руки мыть. Есть хочу – живот подвело. Один сухарь за целый день.

Стрельнула в Левушку бесстыжим глазом. Побежала на кухню.

Левушка повел Тараса в ванную, помыл руки, потом прошелся по квартире, заглянул во все углы. Будто воротился из долгого отсутствия. Бабы Мани дома не было. Дед Никодимов лежал на кровати поверх одеяла: руки по швам, глаза в потолок. В ковбойке, в байковых лыжных штанах, на ногах кеды. В углу, за дверью, стояла его коляска. Под кроватью валялось непроданное тряпье.

– День добрый!

Дед не откликнулся. Даже глазом не моргнул. Лицо синее, руки синие, уши – и те синие, как у мороженой курицы.

Левушка пошел на кухню, к Зое.

– Чего он?

– Мается чего-то. С утра с самого.

– Может, к столу позвать?

– Да он не идет. Я звала.

– А где баба Маня?

– Там... – Отвела глаза. – Скоро придет.

Резала ловко помидоры, крошила капусту, чистила лук – очень собой довольная.

Левушка постоял, поглядел, пошел в комнату, сел, как чужой, за стол. Стоп был большой, крепко сбитый, грубого некрашеного дерева. И шкаф некрашеный, самодельный. И табуреты тяжелые. Лавка старая, обтертая задами, вдоль стены. И, конечно же, киот с иконами. Зоя быстро прошла через торшеры, свечи, низенькие столики с хилыми креслами, а потом все выкинула, сделала стиль – деревенский. Как у бабы Мани в комнате. А то у нее сервант зеркальный, у бабы Мани – буфет фанерный. У нее диван финский, у бабы Мани – кровать железная, с шишечками. У нее Хемингуэй на стене, у бабы Мани – Богородица. Зато теперь полное соответствие. Теперь Зоя не стесняется, удивляя гостей: "Мы – деревенские!"

Левушка сидел, сгорбившись, на табурете, грубая, топорная мебель обступала со всех сторон, давила своей тяжестью, а на столе стоял изящный японский сервиз, отблески света дробились на причудливых его изломах, скрещивались, переливались, пытались отразиться в некрашеном дереве стола и умирали обессиленные. И Левушка вдруг затосковал по скатерти. По тяжелой коричневой скатерти в тканых узорах, с кистями, которая лежала когда-то на столе его детства, давала тепло, уют, мирный покой. Давно нет той скатерти, нет того детства с его уютом, и грубый, кирзовый мир обступил кругом своими топорными формами.

– Мужики! – крикнула Зоя из кухни. – Идите есть. Живо!

Вскочил торопливо, опрокинув табурет, ударил коленом о край стола, и одна из тарелок с высокой стопки вздрогнула, покачнулась, медленно, будто нехотя, соскользнула вниз. Сначала на стол, потом на пол. Легкое "дзынь" ударило по ушам звонкой пощечиной.

Зоя уже стояла в дверях, глядела ошеломленно, медленно наливалась краской.

– Вот... – сказал Левушка невпопад. – Как нарочно...

– Ты что... – прошептала она, и судорога схватила горло. – Что... сделал?

– Склеим... – жалко улыбнулся он. – Никто не заметит.

– Сервиз... – слезу выдавило из глаз. – Весь день по жаре... Не жрамши...

Как он ее понимал! Ах, как понимал! Бегала, старалась, доставала деньги... Он, Левушка, всех понимал. Всех до единого. Понимал и оправдывал. Объяснял и жалел. Это отравляло ему редкие минуты торжества, считанные случаи победы. Проклятый дар – понимать всех!

– Ты... – она глядела с ненавистью глазами круглыми, беспощадными, будто враз ощетинилась острыми локтями. – Ты… неуклюжий, бездарный тип... Ты... блаженный и убогий... Сам ничего не можешь, и другим портишь...

Распалялась все сильнее, слова душили ее, и она торопливо их выплевывала, давилась ими, захлебывалась, а они лезли и лезли:

– Ты... болтун, ничтожество... Юродивый... Бесталанный... Ты... кисель, тряпка, сопля, размазня... Ты... Ты неудачник... Неудачник!

Нашла, наконец, нужное слово, вцепилась в него, упивалась им, яростно кричала ему в лицо:

– Неудачник! Неудачник!.. Ты – хронический неудачник! И не ищи причины. Не жди оправдания. Просто ты – неудачник!

И последний раз, шепотом, раздельно, на выдохе:

– Не-у-дач-ник…

– Все? – спросил Левушка.

– Все! – крикнула, искривив лицо до безобразия. – Все!

Левушка вышел в коридор, заглянул через щелочку в другую комнату. Перед телевизором стояли два стула. На одном сидел Тарас, на другом лежала открытая коробка с улиткой. Вдвоем они смотрели детскую передачу…