В таких условиях приехали в Калужскую, занятую частями генерала Покровского. С квартирами трудно. Наконец сестра нашла дом, где в комнате на кровати спал какой-то ротмистр в шинели мирного времени, и попросила его уступить кровать капитану с ампутированной вчера рукой.
В это время армия, особенно наш полк, совершала достойный Суворова Корниловский – а еще вернее, Марковский – переход в снежную бурю, по ледяной воде, чтобы овладеть Ново-Дмитриевской. Столько героизма, как в эту ночь, никогда еще не было проявлено. А утром обоз с ранеными был переброшен во взятую станицу.
Мое состояние было удручающим. Я так ослабел, что не мог встать на ноги. На повозку и потом с нее меня несли. Нас хорошо разместили, мою рану перевязали. Наладилось также питание. Но не надолго…
24 марта после тяжелого боя была взята станица и станция Георгие-Афипская, и нас, раненых, перевезли туда. 28-го переправились паромом в Елизаветинскую; лазаретный обоз стал на дворы школы, но раненых с повозок не снимали. Слышен гул сильной канонады. Армия уже начала атаку Екатеринодара, но взять его не могла: были слишком слабы ее силы по сравнению с несколько раз превосходящими красными.
31 марта убит Корнилов. Все почувствовали несказанное горе от этой потери. Тело привезли в церковь, и я напряг все силы, пошел туда с сестрой проститься с дорогим Вождем и помолиться…
Настроение в армии ужасное. Убита вера в наше дело. Расползаются всевозможные слухи. Что нам готовит уже не день грядущий, а час?.. Но вот стало известно, что командование принял генерал Деникин. Всем нам известный, внушивший сразу доверие. Новая стратегия. Отход от Екатеринодара. Раненых, около 1500, повезли снова на подводах. Куда – никто не знает. Остановились в немецкой колонии Гначбау. Вправо сильная стрельба. В том направлении, говорят, наш полк. Он пришел к ночи. Люди заснули как убитые. Утром стали подсчитывать потери. Всех не вспомнишь, но особенно было жаль штабс-капитана Некрашевича[179], принимавшего нас в роту в Новочеркасске, – одного из достойнейших офицеров. А кругом все усиливающаяся, все приближающаяся стрельба красных. Несколько снарядов попало во двор, где стояла наша повозка. Обоз вытягивается вдоль улицы в несколько рядов. В него попадают снаряды, убивая лошадей и добивая раненых. Ползут зловещие слухи. Я вытащил из-под головы револьвер и, держа его в левой руке, ждал момента покончить с собой. Но сестра заметила и резким движением вырвала его у меня и унесла. Так больше я своего револьвера не видел…
В сумерках вдалеке раздалось «Ура!». Это наша конница! Нервы наши требуют какого-то движения. Только бы не стояли на месте. Все равно – куда! И вот колонна двинулась. Строжайше запрещено курить, шуметь. Наша сестра получила в полное подчинение двадцать подвод. И следит за всем. Стало известно, что идем мы на Медведовскую, где надо перейти железнодорожное полотно. Станция занята красными, и у них бронепоезд.
В авангарде наш Офицерский полк. Все надежды на него. В пять часов утра генерал Марков ловким личным маневром захватил бронепоезд. Переезд был свободен, и под пулеметным огнем повозки рысью пролетали через него. Возница нашей повозки был ранен в ногу. Несколько человек у нас были ранены вторично. Были и убитые.
В станице нас положили на солому в школе. Врач разрешил мне вставать и ходить. А наблюдавшая за мною сестра ушла в лазарет. Тут появился слух, что всех тяжелораненых оставят в станице. Я страшно боялся этого и напряг все силы, чтобы добраться до своей роты, и просил Плохинского взять меня на попечение роты. На таком положении при роте оказались Бутенко, раненный тоже Коломацкий и еще несколько наших офицеров. Заботу о нас взяла сестра Плохинская. На следующий день, в Дядьковской, вся армия была посажена на подводы и переменным аллюром днем и ночью двигалась на восток, пока не дошла до станицы Успенской. Несколько дней отдыха под прикрытием сильного сторожевого охранения во все стороны. Тут я видел на площади перед Деникиным большой разъезд донцов, прибывших к нему просить помощи в начавшемся восстании. А два месяца назад, проходя через их станицы, мы уговаривали казаков присоединиться к нам. «Нет, – говорят, – мы с «товарищами» договоримся!..» Ну и «договорились»!
Значит, идем на Дон. 17 апреля снова в памятной нам Лежанке. Снова бои в ее окрестностях. 20-го в Великую Пятницу был на выносе Плащаницы. В храме был и генерал Деникин.
Ночью в Великую Субботу раненых перевезли в Егорлыцкую. Когда въезжали в станицу, как раз зазвонили к Светлой Заутрене. Сейчас казаки приняли нас иначе, чем в феврале. Прекрасно угостили за пасхальным столом, и отношение было братское и даже заискивающее.
Через несколько дней раненых направили в Манычскую, где погрузили на пароход, так как Дон сильно разлился, и отвезли в Новочеркасск. Я вместе с Бутенко и Коломацким попал в лазарет Епархиального училища. Нас отправили сразу в баню, выдали чистое белье, уложили в чистые постели. С утра доктор, сестры, стерилизованные перевязки. Но питание скудное. Моя сестра подкармливала меня манной кашей.
В это время армия для пополнения оружием, снарядами и патронами произвела набег на железнодорожный узел – треугольник: станции Крыловская, Сосыка-Ейская, Сосыка-Владикавказская. Набег был удачный в смысле добычи, но обошелся дорого. Наша первая рота потеряла 27 человек убитыми и 44 ранеными.
30 апреля эта операция была закончена, и ею завершился Первый Кубанский поход.
Ю. Рейнгардт[180]Мой взвод[181]
Образ вдаль отошедших времен
Жизнь во мне не смогла затуманить.
Длинный ряд драгоценных имен
Бережет благодарная память.
Каждой строчкой в былое маня,
За страницей проходят страницы,
С них спокойно глядят на меня
Незабвенных соратников лица.
На еще ясном экране моей памяти ярко проходят картины Белой борьбы и знакомые лица оживленной толпы фигурантов, из которых ни один не играл ответственной роли, но участием своим создавал широкий фон сменявшихся, как в калейдоскопе, событий.
Со своих заранее распределенных мест не могла охватить эта толпа всего происходящего на огромной сцене, одновременно вмещавшей и степи, и горы, и леса, и реки, и большие губернские города, и маленькие хутора, и деревеньки.
Составляя собою маленькую частицу этой толпы, я и не собираюсь описывать ни общих картин, ни широких сцен, только маленький кусочек которых был доступен моему наблюдению из отведенного мне узкого уголка; я только хочу воскресить в памяти образы тех лиц, с которыми судьба соединила меня и навсегда запечатлела в моем сердце.
Я хочу описать не героев, а только простых людей с их хорошими и плохими сторонами, а иногда только несколько черточек их характера или обстановки их жизни и смерти.
Все они для меня дороги, и все они, и мертвые и живые, для меня живы.
Вечная любовь им. Вечная им память.
Высокого роста; во взводе, построенном по ранжиру, стоит на четвертом месте, между мною и поручиком Ершовым[183]. Его оголенная спереди голова имеет по бокам жидкую растительность неопределенного цвета, отдающего в рыжинку. Маленькие черты лица его кажутся еще мельче благодаря бакам «а-ля Пушкин» и тоже рыжеватым. Длинные тонкие пальцы выдают далеко не пролетарское происхождение. На лице, освещенном небольшими зеленовато-серыми глазами, застыло выражение презрительного высокомерия. Корнет 3-го Заамурского полка, рядовой 3-го взвода 1-й Офицерской роты – Пржевальский.
Одежда его состоит из зеленовато-серого (горохового) френча, синих бриджей и высоких кавалерийских сапог со шпорами, а во время выходов или нарядов долгополая шинель с высоким разрезом сзади довершает его одеяние.
Когда через прапорщика Пелевина[184], исполняющего должность ротного писаря, становится известным о зачислении в роту вновь прибывшего офицера, корнет Пржевальский задает один и тот же вопрос: «А что, он тонняга?» – очевидно видя во внешнем виде соратника главенствующее качество. Но, увы, редко кто из новеньких сохранил хотя бы подобие офицерского вида, прорвавшись сквозь кордон большевистского контроля, что сильно огорчает корнета Пржевальского. Первое впечатление, произведенное на меня, было не в его пользу. Мне он показался и пустым, и негодным для решительного действия, требуемого условиями обстановки того времени.
Это время не заставило себя ждать. От нашего взвода потребовалось 12 человек для не ведомой никому очень опасной и ответственной экспедиции. Корнет Пржевальский обратился к взводному командиру капитану Згривцу с просьбой о назначении его в набираемую группу.
– А чем ты лучше других? Пойдут те, кого я назначу, – ответил капитан Згривец, ярый противник «охотников» и «выскочек».
Пржевальский взбесился и за обращение на «ты», и за отказ, и за урок, данный ему Згривцем, но сдержался, ответив лишь удвоенной порцией высокомерия на своем уже и без того высокомерном лице, и не возразил ни слова; мне же сказал: «Произведенный из солдат никогда не станет офицером» – и затаил в себе неприязнь к капитану Згривцу, которую тогда разделял и я.
Через полчаса стал известен всем весь состав группы: корнет Пржевальский значился в ней вместе со мной. Когда, переодетые «товарищами», мы предстали перед генералом Деникиным, то он, только взглянув на Пржевальского, идти ему запретил, ибо один его вид явно изобличал «наряженного» и грозил провалить все дело. Неудовольствию «тонняги» не было границ…
Гуково. Только что кончился рукопашный бой