В эту ночь под Медведовской решится судьба. Вырвемся из кольца железных дорог – будет хоть маленькая надежда куда-нибудь уйти. Не вырвемся – конец. Обоз едет, молчит, притаился. Только поскрипывают телеги да изредка фыркают усталые лошади…
Далеко на востоке темноту неба начали разрезать серо-синие полосы. Идет рассвет. Вдруг тишину разорвал испуганный выстрел, и все остановились. Смолкло… другой… третий… Стрельба. Треск ширится. Громыхнула артиллерия, где-то закричали «Ура!», с остервенением сорвались и захлопали пулеметы…
Все приподнялись с подвод, глаза впились в близкую темноту, разрезаемую огненными цепочками и вспышками, холодная нервная дрожь бежит по телу, стучат зубы… Прорвемся или нет? «Артиллерия вперед! Передайте живей!» – кричат спереди. «Артиллерия вперед!» – несется по обозу, и орудия карьером несутся по пашне…
Бой гремит. Взрывы – что-то вспыхнуло, загорелось, затрещало. Это взорвались вагоны с патронами – горят сильным пламенем, трещат, заглушая стрельбу. «Господа! ради Бога, скорей! Снаряды из вагонов вытаскивать! Кто может! бегите! Ведь это наше спасение! Господа, ради Бога!» – кричит по обозу полковник Кун[247]. Раненые зашевелились, кто может, спускаются с телег, хромают, ковыляют, бегут вперед – вытаскивать снаряды.
Уже светает. Ясно видны горящие пламенной лентой вагоны. Кругом них суетятся люди, отцепляют, вытаскивают снаряды. И тут же трещат винтовки, клокочут пулеметы… Вдали ухнули сильные взрывы – кавалерия взорвала пути. «Обоз вперед! рысью!» Обоз загалдел, зашумел, двинулся… Прорываемся.
Вот уже мы рысью подлетели к железной дороге. Здесь лежат наши цепи, отстреливаются направо и налево. Стучат пулеметы. Наши орудия бьют захваченными снарядами. А обоз летит в открытые маленькие воротца, вырываясь из страшного кольца…
Свищут пули, падают раненые люди и лошади. На путях толпятся, кричат, бегут. По обеим сторонам лежат убитые. Вон лошадь и возле нее, раскинувши руки и ноги, офицер во френче и галифе. Но на мертвых не обращают внимания. Еле-еле успевают подхватить раненых. Под взрывы снарядов, свист дождя пуль, с криком, гиком перелетает железную дорогу обоз и карьером мчится к станице.
Въехали в Дядьковскую. Оказывается, сегодня праздник. Народ нарядный. На окраину высыпали ребятишки. Мальчики в разноцветных бешметах, девочки в ярких платках. Смотрят на нас удивленными большими глазами, потом что-то кричат нам и бегут вприпрыжку за подводами…
В Успенской встречаем мы вербное воскресенье. В большой церкви – служба. Все – с вербами и свечами. Храм полон, больше раненых. Впереди, к алтарю – Деникин с белым Георгием на шее, Марков, Романовский, Филимонов, Родзянко. В разговорах на паперти узнаем, что приехала с Дону делегация, зовут туда, что донские казаки восстали против большевиков и уже очистили часть области. Все радостны. Неожиданный просвет! Едем на Дон, а там теперь сами казаки поднялись! Какая сила!
В Новочеркасске как будто ничего не менялось. Опять на чистеньких улицах мелькают разноцветные формы военных, красивые костюмы женщин, несутся автомобили, идут казачьи части. Только раненые корниловцы явились диссонансом. Хромые, безрукие, обвязанные, с бледными лицами, идут они по шумящим, блестящим улицам…
Для раненых отвели лазареты в городе, и мы легли в Епархиальное училище. Большое здание, почти на краю города, все в зелени. Вдали виднеется бесконечная степь. Все комнаты-палаты полны ранеными, больными. В палатах, коридорах суетятся изящные сестры и волонтерки.
Чаще, чаще у дверей Епархиального училища появляются женщины с взволнованными лицами. Они останавливают встречных раненых, спрашивая дрожащим голосом: «Скажите, пожалуйста, не знаете ли вы… Он маленький такой, брюнет… не здесь ли он?..» Лица у них исстрадавшиеся, в глазах слезы, губы дергаются. Это матери разыскивают своих детей.
Одни из них находят, другие узнают о смерти, третьи ничего не могут узнать. И все они плачут, не в силах сдержать ни своей радости, ни горя, ни страшной неизвестности… Подошла красивая девушка: «Господа, не знали вы корнета Штейна?» – «Нет, простите, одну минуту, я сейчас спрошу. Господин ротмистр! Подите сюда, пожалуйста!»
Подходит ротмистр. Она спрашивает, а он неловко мнется. «Я невеста корнета Штейна, вы не бойтесь, я знаю, что он убит, но я хочу все, все о нем узнать… если можете, расскажите, пожалуйста…»
Ротмистр рассказывает красивой девушке, как жених ее с другими офицерами поехал в разъезд, как их захватили в хате крестьяне и изрубили топорами, как потом, взяв слободу, кавалеристы мстили за изуродованные трупы. А девушка слушает, строгим, красивым лицом глядя на ротмистра. Он кончил. «Спасибо», – говорит она, протягивая руку.
А. Рябинский[248]Братья-славяне[249]
К полковому празднику, когда «бойцы вспоминают минувшие дни», на страницах родного журнала я хочу почтить память наших братьев-славян корниловцев, считавших, что помочь России уничтожить заразу интернационализма есть долг каждого славянина.
И таковых в Доброармии было немало. Приведу для примера одного из них, того, кого я близко знал, поручика Сумайсторчича, Матвея Михайловича, служившего раньше в австрийской армии и прекрасно изучившего пулеметное дело.
Мато, как его звали старые корниловцы, почти с основания полка был в пулеметной роте и занимал там командную должность. Наше Отечество не знало шовинизма, и, не говоря уже о славянах, но и всякий другой, какой бы национальности он ни был, если он больше других соответствовал условиям и отвечал требованиям службы, мог рассчитывать занять подобающее положение в стране, независимо от полноты знания русского языка. В особенности в военное время, а тем более в исключительной обстановке, в которой протекал 1-й Кубанский поход.
Знавшим Мато напомню, а для других, чтобы они имели о нем представление, – нарисую его портрет. Вся наружность его говорила о нем как об отчетливом и подтянутом офицере. Среднего роста, коренасто-мускулистый и подвижной, постоянно чисто выбритый, с приглаженными усами, аккуратно одетый в куртку из шинельного сукна и в бережно сохраненной фуражке с черно-красным околышем, он резко выделялся из толпы и был всюду очень заметен. Прекрасно знал личный состав роты, уступая только, пожалуй, нашему незабвенному и всеми уважаемому командиру роты – есаулу Николаю Васильевичу Милееву.
В бою ли или вне его Мато пребывал постоянно и неизменно в сдержанно-веселом настроении, и если замечал у кого-нибудь из своих пулеметчиков некоторый упадок духа – замкнутую молчаливость, – то всегда шуткою старался вывести его из этого состояния…
– Ты, Слонтик, когда други раз будешь купить гусь, – сказал он однажды поручику Слониму[250], едва прожевывая недожаренного и твердого, как резина, гуся, есть которого пришел по особому приглашению его пулеметчиков, – так посмотри ему немножко у зуби…
Говорил он вообще с большим акцентом, но это вызывало только веселость у «публики» в семейном кругу и придавало, казалось, большую официальность его авторитетным указаниям по службе или боевым приказаниям. Держался он с большим достоинством, так что никому и в голову не приходило обращать внимание на его нерусский выговор.
– Пидпоручик Левашев[251], потрудитесь намазивать двуколька, польк идиот у ночь, да не пева колеса песни. Я даль Зиков банка тавот.
Так распоряжался он на стоянке и так отдавал приказания перед боем:
– Слонтик-са први, други и пети пулаяет, код подпульковник Зазулевски, поручик Катаев-са трети пулемет код пудпольковник Головко. Господин капетен Чубарев, потрудитесь со сви пулемети Кольта наступать по дорога, – и так далее.
Отдавал он боевые распоряжения деланно-резким голосом и всегда очень продуманно и соответственно обстановке.
Кто-то ему неправильно истолковал слово «потрудитесь», и оно ему, видимо, понравилось, и он его употреблял очень часто и не всегда кстати… Так, например, с этим словом «потрудитесь» он обратился однажды к генералу Кутепову – не то с докладом, не то с просьбой, – но чуткий начальник сразу понял, в чем тут дело… Во всяком случае, это слово он убежденно считал весьма вежливым в обращении. Все эти подробности я описываю нарочно, так как знаю, как они дороги тем, кто по службе был близко связан с незабвенным и дорогим Мато.
Если в бою в каком-либо месте по всем признакам становилось жарко, то туда, помогая тащить пулемет, спешил Сумайсторчич. Своими широченными прыжками, с болтающейся и хлопающей по бедру огромной полевой сумкой со всей своей канцелярией, он всегда был заметен в тех местах боя, которые по тяжелым обстоятельствам более, чем другие, привлекали к себе внимание всех. На походе он шел пешком и при остановке на ночлег, после обхода всех хат, занятых его пулеметчиками, он приходил к себе спать последним.
Будучи сам очень здоровым человеком, он не знал и не признавал болезней и относительно заболевших обыкновенно заявлял:
– У меня есть больни и не больни. Если больни, то потрудитесь у лазарет.
Но однажды, помогая протаскивать через ручей пулемет, он упал в воду, вымок до костей и простудился. С высокой температурой он оставался верен себе и, несмотря на уговоры командира роты – сесть на двуколку, – продолжал идти пешком, но уже в последующем затем бою он не проявлял присущей ему подвижности. В этом бою, пренебрегая применением к местности, он ходил открыто, и по околышу его фуражки, обнажив картонную подкладку, пуля провела борозду, не задев головы.
А однажды с ним был такой случай. В ночном переходе армия шла по необозримым дождевым лужам – не по дорогам, а просто по соображениям, где лучше пройти, соблюдая лишь направление марша. Широко по полю расползлись люди, лошади, двуколки… У застрявших в грязи повозок, не соблюдая тишины, повсюду раздавались смешанные голоса… Вдруг в одном месте, с отборнейшей бранью, раздался грубый, резкий голос, заставивший всех замолчать: «Я тебе покажу, туды-растуды, тебе, австрийская морда, как бить русских солдат»… и т. д. Но не успел еще кричавший замолчать, как у этого места послышалось хлюпанье лошадиных копыт и на фоне неба вырисовалась верхом на лошади фигура генерала Корнилова и рядом с ним полковника Неженцева. Сзади них ехали текинцы, и один из них полой своей бурки прикрывал горевший фонарь.