Только когда уже рассвело и за домом зашумели голоса и топот лошадей и скрип повозок, – доктор проснулся, с трудом отрешаясь от навязчивого кошмара. Присев на полу, оглядывая мутную в предрассветной утренней тьме комнату, доктор не сразу пришел в себя. В ушах все еще шумело: «Ехать надо, ехать надо…» И сразу в тон и в такт отвечало в голове доктора: «А на чем, а на чем?» В самом деле, на чем ехать ему, доктору, главному врачу и в отряде и в госпитале, на чем выступать в поход?
Приподнялся осторожно, чтобы не разбудить спавших почти вплотную друг к другу людей из своей «команды», как он называл ближайших помощников в госпитале и отряде. Мрачные мысли растаяли в мягких белокурых волосах, в пушистых ресницах, опущенных на румяную щечку, в пухлых маленьких губках, капризно, почти по-детски надутых и поднятых к смятому в пуговку носику. Только половина лица была видна в густой барашковой папахе, которой лежала голова Маруси. На черных кудрявых завитушках папахи лицо Маруси казалось белее и мелкие веснушки на носу и щеке были как легкие тени от усталости. Лицо от стриженных по-мальчишески волос казалось еще более моложавым для ее 18 лет.
«Эх, ты, воробышек, – подумал доктор, глядя с отеческой нежностью на спящую Марусю. – Из какого гнезда ты упала на такую страшную дорогу? Наше дело – мужское, ибо нам оставаться дома было нельзя».
Пока одевался и приводил свои вещи в порядок, думал больше всего о том, что было ближе к Марусе. Опять встал вопрос: зачем пожалел девчонку и подобрал ее, шедшую с трудом возле повозки, маленькую, с повязкой на голове, в стоптанных ботинках и в солдатской, длинной не по росту шинели? Почему не оставил в госпитале, а взял к себе в команду? Пожалел, что среди мужчин пропадет? И чего теперь нянчиться? Девчонка простая, молчаливая, ничего толком сделать не умеет и в госпитале плохая помощница у больных и раненых. И врет, и все врет и про себя, и про свою родню… Оттого, должно быть, что глупенькая; еще много в ней ребячьего, детского, беспомощного. И оттого ее и жаль, как малое неразумное дитя. О ней приходится думать, как о ребенке. Спит, как у себя дома в кроватке. И будить даже жалко.
Отдохнув глазами и мыслями на милом личике Маруси, вспомнил доктор, как было серо, пусто и одиноко для самого себя. А теперь рядом с ним почти родное существо, серыми глазами ищущее доктора в минуты опасности, в дни работы и в часы досуга в походе. А ночью маленькая девочка ложится с краешку возле доктора, как у надежной защиты от всех ночных страхов. Эти мысли о Марусе на короткие миги заслонили тревоги и заботы о наступающем дне. И опять заворочались, застучали тяжелые вопросы: «Ехать надо, а на чем?»
Вот и приказ – выступать в поход.
«Команда, вставай! К походу готовься!» – будил доктор команду. Позевывая, покашливая, поеживаясь от холода, потягиваясь, вставали. Уже совсем рассвело. Пасмурно на дворе. По улице беспрерывное движение людей и повозок. Надо торопиться в госпиталь. Скоро уж черед выступать и санитарному отряду.
«Взять коня у Маруси? Ледащий у нее коняка – маленький и слабый, ее, девчонку, с трудом волочит. У коллеги взять – не хочется обижать, и в таком походе без коня как без ног. Придется тогда коллеге пехтурой грязь месить. Самому шагать – по чину не пристало, не полагается», – думает про себя доктор. А вслух хотел было крепкое слово пустить по адресу того, кто накануне у него, задремавшего у края дороги, украл коня, срезавши повод, – да запнулся: в присутствии девчонки нельзя.
– Если бы знал вор, что конь докторский, не украл бы его? Как вы думаете, коллега? – спрашивает доктор.
– Все равно украл бы, – уверенно отвечает коллега. – А вы к станичному атаману адресуйтесь. Он вам в два счета коня достанет.
Уже раненые и больные размещены по повозкам, и госпиталь вместе с отрядом ждут приказа главного врача.
– Трогайтесь, марш! – приказывает доктор.
Маруся с тревогой посмотрела на доктора и хотела остаться. Доктор нахмурился и отрицательно покачал головой – поезжай, мол, с обозом.
Станичный атаман – седобородый, сухой от старости и еще больше увядший от беспокойства и хлопот с добровольческим отрядом, занявшим станицу и требовавшим от атамана непосильных для его возраста трудов, – только разводил руками, показывая тем, что нет никакой возможности достать коня, и не торопясь говорил:
– Все подходящее расхватали. Одна калечь осталась негодная. Вот и у меня – один только конь остался, да и тот слепой. А сказать правду, иного зрячего стоит. Был нашему дому другом и работником. Старший сын мой ординарцем на нем ездил. Конь крепкий; коли другого нет, берите до случая. Жалеть не будете. Довезет не вскачь, а шажком спорым пойдет.
«И то, – подумал доктор, – рысью с обозом не ехать. Да ничего другого и нет, чтоб разбираться. Не сгодится – брошу».
Вывел атаман старого, сытого и крепкого коня с мутными от бельма глазами, заседлал добрым казачьим седлом, приторочил сумы с докторскими вещами и подвел к доктору. Доктор сел на коня, приладился к седлу и коню. Конь и впрямь добрый и к поводу чуткий.
– Ну, теперь, доктор, глядите в свои оба, – шутит атаман. – А коли в Мариинской станице найдете другого, то коня моего оставьте в станичном правлении, чтобы знать мне, где моего старого друга найти.
Конь умный, путь-дорогу копытом чует и совсем не тяжело думать о дороге. Идет возле повозки и не споткнется, не оступится, ни на что не нашагнет. Спасибо атаману, последнего коня, да еще старого друга не пожалел.
– Дай Боже счастья вам, дай победы, дай здоровья братьям-станичникам. Знаю, что мне жизнью рисковать придется, когда вернутся большевики в станицу и меня будут допытывать да квитаться за то, что кадетам служил. Старый я, а то и сам бы пошел с вами, – да пользы от меня мало будет. Коня последнего отдал. Чем пахать буду, не знаю. А может, и не придется мне в мое поле выезжать, землю свою поработать. Не простят мне большевики грехов моих казачьих и прикончат без милости. Ну и пусть будет, что пошлет Господь. Пожил, слава Богу… Коль не одолеем врага, нам – старым людям – все равно не покориться, и жить нам будет не в силу. – Смахнул атаман навернувшуюся слезу с глаз, уставленных на дорогу, по которой тянулись обозы и части отряда, миновавшие уже околицу станицы.
Шумно и суетно было в эти два дня постоя отряда. А теперь опустела, осиротела станица, и тихо, настороженно и жутко безмолвно по домам и улицам. Знают станичники, что скоро придут большевики и будут вымещать на безвинных свое поражение и трусость перед горсточкой храбрецов добровольческого отряда.
Понуро поплелся атаман в станичное правление, сел на приступку крыльца и задумался. «Тяжкая година, и не сулит она хорошего. Сколько трудов, сколько горя и страданий и смерти в злой междуусобице. Обида и разорение. На что один конь слепой убогий от всего добра у меня оставался, а и его не миновала горькая участь. Осиротел я, обезлошадел, а и конь мой, брошенный, как калека, пропадет с голоду. Бедный, бедный мой слепыш!..»
Черные без посевов поля вдоль дороги, черные, слякотью и грязью забрызганные лошади и повозки, с трудом везомые по вязкой, размокшей, изрытой колеями дороге. Чмок… Чмок… В каждом шаге тискают копыта черноземную слякоть. Стук, бряк… Громыхают колеса и кузова повозок, встряхивая седоков. Грязь все жиже; все больше и больше луж по дороге и по смежным полям. Вот уже, как в половодье, мелкие озера мутной воды в отсветах мутного, в тучах неба.
«А вдруг спотыкнется слепой конь мой!» – думает доктор. Нет, не дрогнет, не оступится старый конь. Осторожно, но уверенно ступает, чутко прислушиваясь и вздрагивая от холодных брызг, попадающих в губы, в глаза слепые, но умные, добрые глаза лошади, прошедшей тяжелую казачью службу. И чувствует конь седока-хозяина и друга, которому послушен и покорен.
«Ну разве не символическая картина?! Едет человек на слепом белом коне – это слепая судьба Белого движения. Не то везет человека конь, не то плывет человек вместе с конем по безграничному простору вод закубанских плавней. Эти широкие кубанские плавни – широкие просторы неизвестного, и где и как они станут твердью и что будет на ней для нас – не видать, как слепому».
Ну, шагай, шагай, мой слепой белый конь! Вывози, кривая на оба глаза моя обездоленная старая лошадка! Не падай, не роняй меня в придорожные лужи холодных плавней! Шагай рядом и вместе со всеми невольными спутниками похода на Кубань! Теперь ведет нас сам генерал Корнилов, и, быть может, мой белый конь, хоть и слепой, но верный казачий конь не отстанет от побед, в которые так хочется верить. Верить и победить во что бы то ни стало, как верит сам Корнилов и как побеждал от Ростова до встречи с нами за Кубанью».
Тяжел был этот первый день похода под командой Корнилова. Стояли самые холодные на Кубани мартовские дни, с дождем и ветром и хмурой пасмурью непогоды, с леденящей стужей, – и мучили истомленных раненых и больных. В этот день доктор вел свой обоз с больными и ранеными по дороге вслед за другими, идущими упрямо и покорно и безропотно, как слепой за поводырем.
На белом слепом коне по ледяной воде, бежавшей над мостом почти в уровень с перилами, в слепые сумерки раннего утра, натянутыми поводьями, как бы желая поднять как можно выше над бушующим половодным потоком храпящего в настороженности и чующего опасность коня, – переправлял доктор свой отряд через мост. Почти плыл с конем, мало думая о риске и для себя, и для обоза. Спасение только впереди, и нельзя ни на шаг, ни на минуту отставать от общего движения.
Вот уже слышнее стук копыт по деревянному настилу берега, залитого на многие версты. Твердь по ту сторону есть, и дорога видна меж двух рядов телеграфных столбов, стерегущих тракт на станицу Мариинскую.
Туда скорей, к мерцающим огням, еще не потухшим в остатке мартовской ночи; туда, к первым хатам, чтобы согреть закоченевших больных и раненых, измученных, промокших и заледеневших в эту беспримерно студеную, непогожую страшную ночь.