Первый кубанский («Ледяной») поход — страница 36 из 206

На улице изредка встречались прохожие. Я прошел мимо убитой лошади, валявшейся с закинутой головой. Кто-то указал мне дом, где помещался околоток. Я направился туда. Трах! – раздалось за несколько домов от меня. Как будто сверкнула молния, и клубы дыма показались среди деревьев, в глубине двора. Люди выбежали из хаты. Пламя охватило стог сена.

Дом, где помещался перевязочный пункт, был совсем недалеко. Я вошел. Во дворе стояли и сидели раненые, в куче были сложены кровати, скамьи, столы, вынесенные из дома; у открытой двери ведро, забрызганное кровью, брошены окровавленные тряпки, марли. В низкой передней на глиняном полу один возле другого прижались раненые. Лицо одного мне бросилось в глаза – мужественное, молодое. Усы выбриты. Резкие очертания сжатых губ и сосредоточенный взгляд. Рука положена на согнутое колено. Он, видимо, превозмогал нестерпимую боль. Стонов не было. Он молча ждал своей очереди. В следующей комнате, откуда была вынесена вся мебель, стояли посередине два сдвинутых стола. На столе лежало оголенное темно-бронзовое тело. Босые ноги выступали с грязными пальцами вверх, за конец стола. Доктор в белом фартуке, с засученными рукавами, нагнувшись, ощупывал пальцами вздутый живот. Две сестры в белых передниках поддерживали раненого.

«Проходите в следующую комнату, – сказала сестра. – Ваш больной там». Следующая комната была совсем тесная конурка. На полу лежали вповалку трое, на разостланных одеялах. Воздух был спертый. Нечем было дохнуть. Я увидел моего мальчика. Он лежал нераздетый, в шинели, свернувшись и подложив руку под голову. Он повернулся ко мне лицом. Щеки пылали, и взгляд был какой-то жалкий, робкий, увидав меня, он улыбнулся. Улыбка была также детская. Боже, как было тяжело видеть его в таком положении.

«Пить хочется», – сказал он. Я принес ему кружку воды. Он, приподнявшись, выпил. Оставлять его в лазарете я не хотел. Я уговорил его пойти со мною и решил везти его в своей подводе. Он приподнялся, взял свою винтовку, стоявшую в углу; ступая своими тяжелыми солдатскими сапогами, пошел за мной; мы вышли из дома. На улице клубился дым между деревьями на месте пожара. Весь день, до позднего вечера, станица находилась под обстрелом.

Я сходил и нанял подводу у казака Андрея. Он сам и повез нас на своей тройке лошадей. Всю дорогу он шел пешком, сберегая своих коняжек, даже ночью он не садился. Когда ехали рысью, он держался за подводу и бежал сзади. С нами увязался его сынишка лет двенадцати, скверный, вороватый мальчишка. То перочинный ножик, то ложка пропадет. На одной из стоянок он, наконец, пропал, стащив у меня браунинг. А отец был простоватый, но добросовестный старик. Когда я стал с ним расплачиваться, он отказывался принять деньги, говоря, что он нес службу, а за это платы не полагается.

Наступила тусклая, туманная ночь. Лунный свет едва мерцал во мгле. Мы въехали в болотистую местность, в плавни, раскинутые вдоль берегов Кубани. Заросли мелкого кустарника, местами высокий камыш, дорога среди кочек, рытвин и болотистых луж.

То колесо провалится в яму, то зацепится ось за куст, повозка скрипит и переворачивается на сторону, опять зацепились, лошадь оступилась, сорвалась постромка. Нужно слезать, вытаскивать подводу, застрявшую в яме. Я шел по болоту, чувствовал холодную мокроту в ногах, сапог увязал в тине, и при вытягивании хлюпала в нем вода. Не дай Бог, сломается ось, а провалы то в яму, то толчок на кочке на каждом шагу. Крики откуда-то из камышей. Слышны стоны раненого на повозке сзади нас.

«Помогите, Бога ради, помогите», – слышен чей-то жалобный голос. К нам кто-то приближается из камышей. Всплески воды от тяжело ступающих ног. Показывается какой-то человек: он несет на руках женщину. «Разрешите, господа, к вам поместить раненую. У нас повозка сломалась», – говорит офицер. Он бережно укладывает женщину в нашу подводу. Это была молоденькая сестра. Она как-то беспомощно склонилась на солому и тихо стонала слабым, детским вздохом.

Всю ночь мы промучились, пробираясь среди плавней. И странное дело: меня не только не трясла лихорадка, но я чувствовал себя совершенно здоровым. Откуда силы взялись и вытаскивать застрявшее колесо подводы, и лошадь вытягивать, и отгибать сучья кустарника. Руки все в грязи, промокшие ноги застыли, а болезненной слабости как не бывало. Только под утро мы выехали на ровную местность. Я улегся на солому и заснул мертвецким сном до самого аула Панахес, где мы остановились на дневку.

* * *

Огромный табор на зеленом лугу. Был ясный весенний день. Солнечный свет разлит и в голубом небе, и по всей зелени широкого луга, и по голубоватой дали, где отчетливо вырисовываются очертания гор и снежные вершины. Во всем чарующая красота весны: и в яркости, и в блеске свежей окраски зеленого луга. Как стая белых птиц, несутся облака, а над землею, ниже, такие же белые, как облака на голубом небе, скользят чайки одна за одной. Дым и треск костров, говор, шум, оживление. Стреноженные лошади пасутся на лугу. Стадо из ближнего аула рассыпалось по долине. Пастухи-татарчата подошли кучкой и глядят; с ними лохматый пес. Ближняя корова жадно захватывает сочную траву. Овцы, нагнув головы, быстро передвигаются кучкой по лугу. И в эту минуту забываешь, что мы в походе, что на том берегу Кубани идет бой, забывается и та прошлая ночь, с ее мукой среди плавней.

Где мы? Отчего эти тысячи людей оказались здесь, на зеленом берегу Кубани, среди пастбища, где, как всегда, пасется стадо черкесского аула, и белые чайки, не замечая нас, скользят в прозрачной синеве воздуха. Поход, переправы через реки, тяжелые бои, раненые, убитые – как все это не вяжется с мирной картиной тихого луга в весенний день. Я ходил на берег Кубани к переправе. С бугра был виден белый купол Екатеринодарского собора. Я долго стоял и смотрел. Казалось, блеск креста сверкал в солнечных лучах на куполе храма.

Корниловский полк, партизаны и кавалерия уже были на том берегу. Мы знали, что они уже разбили наступавших на Елизаветинскую большевиков и погнали их к Екатеринодару. Внизу река катила свои мутные воды, до того мутные, что казалось – не вода, а потоки грязи несутся между берегов.

Паром, наполненный повозками, людьми и лошадьми, медленно передвигался, очищался на той стороне от заполнявших его и уже пустой с двумя паромщиками возвращался назад, чтобы вновь принять груз запряженных повозок, ожидавших своей очереди. Десяток рыбачьих лодок суетливо скользил по мутной воде от берега к берегу. На пароме помещалось человек 50, не более, а здесь на лугу раскинулся целый табор нашего обоза. И в голове не вмещалось, как можно переправить через реку тысячи людей и лошадей, сотни подвод, с ранеными и с артиллерийской кладью.

* * *

В Елизаветинской нам отвели помещение в белой хатке в глубине двора, среди фруктового сада. Занятая нами комната с гладко выкрашенным в желтую краску полом и выбеленными стенами была убрана с той особенной опрятностью, какою отличаются кубанские станицы. На окнах ситцевые занавески, растения в глиняных горшках, огромная, во всю стену, деревянная постель; на ней положены одно на одном одеяла и целая груда белых и расшитых узорами подушек, в углу иконы в золоченых ризах, перед ними зажженная лампада и восковые свечи, сложенные на столике, а по стенам – картины, изображающие Государя и Наследника в красной черкеске Государева конвоя. Вся эта обычная обстановка казачьего дома своим уютным видом свидетельствовала, что бури, разразившиеся над Россией, не коснулись этого тихого уголка казачьей станицы.

В России уже не было Царя. Государь и Наследник-Цесаревич, чьи изображения висели рядом с иконами, были в ссылке в Сибири, на Кубани шли ожесточенные бои, красные знамена на улицах Екатеринодара, а здесь, в казачьей хатке, затерянной в глубине фруктового сада, все осталось по-старому. Старушка вдова, ее дочь и невестка, в доме которых мы остановились, были приветливыми хозяйками и заботливо за нами ухаживали. Сын и зять ушли с казаками Елизаветинской станицы сражаться под Екатеринодар, и старушка все время тревожилась за своих, то и дело выбегая к соседям узнавать по слухам, кто из казаков ранен или убит. Она была поглощена чувством тревоги за сына и только и думала о том, как бы поскорее увидеть его дома живым и здоровым. Показывая нам его портрет, стройного и красивого казака, она утирала слезы и жаловалась, зачем только его угнали опять воевать. Старушка обращалась к нам с ласковыми словами, называя «родненькие мои», и все допытывалась, из-за чего воюют и нельзя ли как помириться.

Я помещался в одной комнате с моим сыном, с поручиком Сокольницким[120] и с чернецовским партизаном Гришей Петренко. Оба они были ранены. Сокольницкий в бою под Кореновской, а Петренко в ночной атаке станицы Ново-Дмитриевской. Сокольницкий, офицер военного времени из судебного ведомства, усталый от всего пережитого, в своем унылом настроении не раз высказывал мысли о бесцельности нашей борьбы. «Русский народ дрянь, – говаривал он, – из-за него не стоит собой жертвовать». Эти слова приводили в ярость нашего партизана: весь красный, он кричал и, не умея спорить, убегал из комнаты. Впрочем, споры не приводили к обострению отношений между ними, и они жили в большой дружбе.

Я встал рано утром. В комнате было темно. На темных стенах лишь ясно выделялись окна: в них светилась бледная утренняя заря. Я вышел во двор. Небо уже начинало светлеть, но сумерки еще держались над землею. Иней покрывал двор, изгородь, крыши сараев, скирды соломы. На белом покрове выделялись темные очертания большого дерева, колодца под ним, неподвижно в дремоте стоявших лошадей у повозки и спавшего на куче соломы нашего возчика.

В утренней тишине явственно слышался крик каждого из петухов, перекликавшихся между собою то в том, то в другом конце… Но когда я зашел за угол хаты, я тотчас же услышал похожий на раскаты грома гул со стороны Екатеринодара. Мой привычный слух различил в этом гуле и удары орудийных выстрелов, и среди ружейной перестрелки механический и своим механическим звуком раздражающий треск пулемета. И в тишине утра во дворе с белой хатой, среди погруженного в сон селения, странно было слышать эти тревожные звуки войны при первом появлении света.