Первый кубанский («Ледяной») поход — страница 38 из 206

Трах! Столб черной пыли взвился на соседнем дворе. Испуганные гуси, махая крыльями, с гоготаньем понеслись в сторону. Собака взвизгнула и, волоча отбитым задом, поползла по земле. Я помню: возле нашей подводы стоял какой-то парень с тупыми глазами, в старой солдатской шинели на голом теле. Ноги босые. Он захохотал, оборачивался, показывал пальцем и опять хохотал. Собака судорожно дергала ногами. Кто-то прикрикнул на него. Он прижался и замолк. Откуда он явился? Был ли это идиот из немецкой колонии или увязался с нами юродивый из Елизаветинской? Кто его знает. Кто-то приколол визжавшую собаку. И опять все внимание приковывается этими стонами из открытого окна.

А кто она, эта сестра? Знакомая ли, или я ее не знаю? И вдруг как будто кто-то шепнул: «За что царя согнали?» Но Боже мой, разве мы виноваты? В мыслях перебираешь прошлое, как будто ищешь оправдания. «За что же эта сестра мучается?» – приходит на ум. В чем ее вина? Пусть казнятся те, кто виноват, а не эти дети. И снова мучительные стоны как бы молят об ответе. Все их слышат так же, как и я, – и раненые в повозках, и мой больной мальчик, который лежит тут же. Этот стон, несшийся из открытого окна, стон раненой сестры, он звучал всеми муками наших раненых, больных, изувеченных людей, тою мукою, которая таилась в душе каждого из них. О том, что вас может ранить, убить, не думаешь. Подавленный, думаешь, как бы прекратить эти стоны, не слышать их.

Генерал Алексеев проходит. Он все такой же спокойный. Проходя, он участливо спросил о моем здоровье. Вольноопределяющийся поднялся с повозки и прикладывает руку к папахе. «Лежи, лежи, голубчик», – говорит ласково старик. Алексеев прошел в тот дом, откуда неслись стоны.

До самого вечера обоз простоял неподвижно, скученный в узкой улице колонии Гначбау. Стемнело сразу. Луна поднялась из-за деревьев. Разрывы вспыхивали в темноте. Обоз зашевелился. Какой-то хозяин-немец в соседнем дворе ругался, не давая своих лошадей запрягать в повозку.

Наша телега тронулась. Мы свернули и по огородам сквозь проломанный плетень выехали на выгон. Повозки мчались, и не одна за одной, а раскинулись по всему выгону. В темноте мы катились вниз по откосу без дороги. Толчок – и мы увязли в каком-то болоте. Соскакиваешь, идешь по трясине. Лошади остановились. Хватаешь их за уздцы, стараешься вытянуть. Возчик Андрей хлещет их кнутом. Мы остановились одни ночью в болоте. Обоз гремит где-то далеко.

Трах! Разрыв снаряда. Нас обдало брызгами и грязью. Со всею силою тянешь за узду. Лошадь под ударом кнута вскидывается. Опять грязью обрызгало все лицо. Снаряд шлепнулся в болото, но не разорвался. Лошади рванулись. Повозка выскочила из трясины, и мы нагнали обоз.

Вторая ночь в пути. Усталый, я всю дорогу дремал в забытьи. Испытываешь только одно чувство облегчения от пережитых волнений прошлого дня, когда мы стояли в улице немецкой колонии. Мы вырвались из опасности. Ничто не угрожает. Помню, как откроешь глаза, видишь над собою небо в мягком лунном сиянии, не слышишь резких звуков разрывов, не слышно мучительного стона. Тишина. Веет величавым спокойствием с высоты ночного неба. И думается, что все миновало. Ничто не тревожит. Помню – мы проезжали мимо какого-то водного разлива. Что это – река?

Волны с плеском накатывались к самой дороге. Блески лунного света на всей шири колеблющейся водной поверхности. Какое-то озеро. Колеса катились по плотному песчаному грунту. Толчков нет. Взглянешь: Андрея не видно на передке, бежит возле повозки. Хорошо было бы так катиться и катиться по дороге без тревоги, без дум в тихой дремоте ночи. Трах, трах, трах! – треск ружейных выстрелов. Отчетливый стук пулемета. Два орудийных удара, один за другим. Что такое? Приподнявшись, оглядываешься кругом. Сумерки ночи. Месяц спустился на самый край небосклона. Яркие одинокие звезды, опрокинутые с высоты неба. Два, три прозрачных, светлых облачка среди нависших лохматых, темных туч. Бледный лунный блеск. Нет света зари. Багряная полоса среди полутьмы ночи.

«Кавалерия вперед», – передается от повозки к повозке, докатывается до нас, и далее уже сзади слышится: «Кавалерия вперед». Что случилось? Пулеметный звук вдруг оборвался. «Кавалерия вперед», – слышится где-то очень далеко позади нас. А никто не выдвигается. Смотришь по сторонам. В темноте не видно всадников. Каким безнадежным призывом звучит: «Кавалерия вперед», снова докатывающееся до нас от передних подвод обоза.

Багряная полоса все ширится. Гаснет лунный свет. Вспыхнули, охваченные огнем, края темных туч. Светлеет небо, но темь обволакивает землю. Вдруг в темноте мы наталкиваемся на насыпь. Телеграфные столбы. Белая железнодорожная будка. Бесформенная громада неподвижно лежит на путях, что-то чудовищное, неразличимое впотьмах. Изнутри этого безжизненно лежащего, чудовищного тела клубится дым, выскальзывают языки красного пламени. Рядом в белой папахе генерал Марков.

Мелькнула перед нами картина. Обоз мигом скатился с насыпи. На рысях проехали мы станицу Медведовскую, перебрались через плотину у широкого пруда, поднялись в гору и остановились. Обоз раскинулся табором. Солнце ярко светило. Затрещали и задымились костры. В оживлении, в говоре, в песне, подхваченной хором голосов, во всем чувствовалось приподнятое, бодрое настроение.

Нет, это не разбитая армия. Слышен веселый говор, смех, удалая, звонкая песнь. И точно ничего не было. Ни бессонных ночей в пути, ни отхода от Екатеринодара, ни немецкой колонии, ни этих мучительных стонов. Подходит тот, другой знакомый; передают один другому разные слухи о том, как все это случилось.

Произошло же это вот как. В сумерках, до рассвета, Марков с офицерами пробрались к железнодорожной будке и захватили ее. Вместо сторожа генерал Марков по телефону переговорил со станцией и заверил, что все благополучно. На станции стоял наготове бронепоезд и два эшелона с красными войсками, поджидавшими наш приход.

У железнодорожной будки за насыпью залегли офицеры, укрыты два орудия, дула наведены на рельсовый путь. Генерал Алексеев, Деникин, штабные все в тесноте возле будки. Показалась движущаяся темная масса. Медленно, с закрытыми огнями надвигался бронированный поезд, только свет от открытой топки скользит по полотну. Поезд в нескольких шагах от будки. Марков бросился к поезду: «Поезд, стой! Своих раздавишь, с… с…!» У кого-то из стрелков выхватив ручную гранату, Марков бросил ее в машину.

В мгновение из вагонов открылся огонь из ружей и пулеметов. Грянул орудийный выстрел, и паровоз с треском повалился передней частью на насыпь. Со всех сторон бросились к поезду, стреляли в стенки, взбирались на крыши, пробивали отверстия, бросали ручные гранаты, подожгли вагоны. Отдельные люди выскакивали из пламени, ползли по полотну; их тут же прикалывали штыками. Все было кончено. Счастливый случай. Опоздай на каких-нибудь полчаса наш отряд, и свет утренней зари не дал бы возможности врасплох захватить большевиков. Решимость Маркова – вот что не было случаем, – смелость и отвага наших людей.

Корнилов убит. Штурм Екатеринодара не удался. Мы отошли. Раненые брошены в колонии Гначбау. Настроения тревоги и подавленности. Тяжелый ночной переход. И напряженность воли, и решимость те же. В блеске смелого подвига вновь проявился несокрушимый дух добровольцев, тех пятидесяти на улице Ростова, того мальчика в больших солдатских сапогах, с тяжелою винтовкою в слабой детской руке, кадета, который смеялся, когда ему рассказывали сказку.

В памяти моей переход у станицы Медведовской навсегда останется в фантастической картине. Нагроможденные тучи, темные и мрачные, в разорванных лохмотьях. Красный свет зари и бледный лунный свет. Во мраке чудовище, неподвижное, придавленное к земле, сраженное рукою человека. Дракон, поверженный рыцарем.

Смерть Корнилова – тяжкий удар для нашей армии. Одно имя генерала Корнилова наводило панический страх на большевиков. Они ненавидели его, но еще больше ненависти испытывали чувство страха. Мне рассказывали те, кто в то время случайно был на Кубани, как один слух: «Корнилов идет» – приводил в смятение большевистскую толпу. Везде на станциях, в поездах только и говору было, что о приходе Корнилова, и не раз подымалась паника даже в таких отдаленных местах, куда Корнилов и не мог дойти. Везде со страхом ждали его прихода. А в наших рядах его железная рука действовала как напряженный электрический ток. «С нами Корнилов», – и небольшой отряд в 3000 становился отрядом непобедимым.

Смерть, постигшая его под самым Екатеринодаром, была тяжелым ударом, но не была гибелью для нас. Дух Корнилова невидимо оставался с нами. Героическая смерть его скрепила наши ряды. Армия не распалась. Во главе встал генерал Деникин. Алексеев продолжал вести нас.

* * *

Мы въехали на широкий двор. Посреди колодезь, обложенный камнем. Белая хата под черепицей. Ряд надворных построек. Скирды сена и соломы. Все убрано, везде подметено. Гуси чинно расхаживают, точно по гладкому полу. Просторная комната, куда мы вошли, поражала белизной стен, яркостью окраски желтого пола. Мы, запыленные и загрязненные в дороге, вносили в эту опрятно убранную комнату пыль и грязь. Неловко было ступать по блестящему, точно воском натертому, полу. И хозяева были под стать своему жилищу. Крупный, дородный старик с типичным хохлацким лицом, без бороды, с вниз опущенными седыми усами, и его жена, маленькая опрятная старушка в черном платье, приветливо встретили нас.

Я разглядывал комнату. Золоченые ризы икон, одна под другой, занимали весь передний угол. По стенам портреты Наследника Цесаревича Алексея Николаевича и Государя Императора, лубочные картины кавказской войны и какая-то темная гравюра на пожелтевшей бумаге. Я подошел и разглядел ее. Под дубом изображен запорожец. Пика прислонена к дереву, изогнутая сабля на коленях. Конь с лебединой шеей как будто скачет. Запорожец, сидя под дубом, играет на бандуре. Старик объяснил мне, что картина эта его деда, а дед на Кубань пришел из Запорожья. На стене висела изогнутая турецкая сабля, обделанная серебром. «А это чья сабля?» – «Сабля эта турки, – растолковал старый казак. – Дед на дочери турки женился. А турка был здесь за начальника, и место было его, и колодезь при нем был, и камнем выложен. Турка в нашу веру перешел». Старик принес большой жбан водки, которую он называл горилкой, налил нам по стаканчику, сам выпил с нами и обтер свои густые усы рукавом.