Первый миг свободы — страница 10 из 40

связано с ожидавшейся тогда со дня на день высадкой союзников в Нормандии. В поисках людей я случайно, вслепую забрел прямо в логово зверя, пустовавшее лишь потому, что караульный отряд был переведен в более безопасное место. Я, разумеется, об этом и не подозревал, когда очнулся после своего вторичного обморока. Безмолвие и пустота этого дома, — что было великой моей удачей, — породили во мне лишь разочарование и ожесточение. Ожесточение и упрямство. Ну и пусть! Пока я еще держусь на ногах, не позволю себе пасть духом! Пока могу двигаться, буду искать путь к спасению, хотя и не знаю, существует ли он и где его искать. Пошатываясь, выбираюсь из дома, тащусь по дорожке, ведущей в парк. Не я иду — идет автомат. Сломанный, разваливающийся на части автомат идет неизвестно куда. Дорожка вьется вниз по склону, поворачивает, и моим глазам открывается тихая, чуть поблескивающая водная гладь. Я стою на берегу реки. Дальше идти некуда, кончен мой земной путь. Все. И теперь наконец покой. Я сделал, что мог, а смог я даже больше, чем можно было ожидать. Чего еще от меня требовать? Ах, покой! А что это за река? Откуда мне знать? Постой, попробуй-ка представить себе карту. Таких широких рек не очень-то много в той местности, куда должен был добраться наш поезд примерно за сутки. Да уж не Сена ли это? Она же течет к Парижу с юго-востока. Река, что передо мной, широкая. Однако не такая широкая, как Рейн в тех местах, где я родился, а ведь когда-то я славился тем, что мог его переплыть. Уж не воображаешь ли ты, что и сейчас тебе под силу переплыть на тот берег? Нет, конечно, куда мне в таком состоянии! А впрочем, чем я рискую? Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей, приобретут же они весь мир. Ты ведь знаешь, откуда эти слова. На том берегу, далеко, далеко мерцает свет. Если бы мне туда добраться, может, я и приобрел бы весь мир. Ну, и разыгралась у меня фантазия! Смотри, лодка! Вон же, вон лодка! Гребная лодка! Правая рука у меня, правда, крепко побаливает, но левой я, пожалуй, смог бы еще грести. Попытка не пытка. Эх, черт возьми, цепь! Лодка на цепи! Не состоялась прогулочка при луне в гондоле. Ну так переберусь вплавь. Неужто не справлюсь с этой тихой, спокойной рекой? Это ж было б курам на смех! Стой, не спеши, сними хотя бы ботинки, легче будет плыть. Так, готово. А часы на руке, они что — влагонепроницаемы? Нет? Видишь, обо всем надо подумать. Сними их — и в задний карман брюк, все сохраннее будут. А теперь — в воду! Что, холодно? Да, не сказать, чтоб тепло. Ну, работай ногами. Ложись на правый бок, а левой рукой делай свободные, спокойные, широкие гребки. Ну что, идет как будто неплохо. Течение не сильное. Впрочем, правду сказать, немножко меня все же относит, и тот огонек, к которому я стремлюсь, все дальше и дальше ускользает в сторону. Но так или иначе, вперед я продвигаюсь. И если мои чувства меня не обманывают, то мне как будто и дышится легче. А вот свободные, спокойные, широкие гребки что-то не очень у тебя, друг мой, получаются. Радуйся тому, что хоть кое-как, а гребешь. Нет, долго я так не протяну. Силы мало. По правде-то говоря, я уже совсем выбился из сил. Не могу я больше, не могу, и все. Сколько еще до берега? Никогда мне до него не доплыть. Может, повернуть обратно? А как далеко я отплыл? Нет, назад тоже не ближе. Как же теперь? Э, да не все ли равно! Чему быть, того не миновать — так пусть это произойдет здесь. Что от пули окочуриться, что утонуть — не все ли равно! Не могу больше, конец, иду на дно. Так вот оно — последнее мгновение. Прощай моя молодая жизнь!

— Да, — говорит доктор, — бывает такое. Воля к жизни. Именно это часто и решает все — выживет человек или погибнет. Известны случаи, когда воля к жизни делала прямо-таки чудеса — вселяла в тяжелораненых такие моральные и физические силы, что этому трудно поверить. Так оно, очевидно, было и с вами. И даже в то, последнее, мгновение. А что до вашей безумной идеи переплыть Сену, то ничего благоразумнее, целесообразнее вы, пожалуй, и сделать не могли. Все ведь очень просто. Холодная вода прежде всего способствовала свертыванию крови, она, так сказать, закупорила пулевые отверстия и приостановила кровотечение. Иначе, можете мне поверить, вы очень скоро истекли бы кровью.

Так вот кто мой спаситель — холодная вода! О Большой Шарль, маленькая душонка, слышишь ли ты это? А ведь ты в свое время возлагал на холодную воду совсем иные надежды. Вот уж, поистине, ирония судьбы! А выражаясь более научно, диалектика жизни! Да, жизни, а не смерти. Ты хотел сделать воду моим врагом, а она стала моим другом. Она была в большом долгу передо мной, и ей надлежало возместить причиненное мне зло. Ведь в свое время, на службе у Большого Шарля, она сыграла со мной злую шутку. Кто бы мог подумать, что она сумеет с таким блеском вернуть себе свое доброе имя. О Большой Шарль, маленькая душонка! Даже твои орудия пытки уже оборачиваются против тебя, недолго тебе осталось командовать.

Но пока он еще командует. И сейчас слышу, как громыхнул засов, как вставляется ключ в скважину и дверь камеры отворяется. Здание, где я находился, прежде было, должно быть, жилым домом или конторским помещением. В нем не то семь, не то восемь этажей, но выше шестого я не поднимался. Гренобльское гестапо перестроило его все сверху донизу и приспособило для своих нужд. Тюрьма занимает два этажа. Понастроили перегородок, обили железом двери, понаставили решеток, создали переходы — получилась тюрьма как тюрьма. Одного ей недостает — двора. Здесь на прогулку не выводят. Я просидел в тюрьме свыше двух недель и выходил из камеры только в душевую. Постоянным местом моего тюремного пребывания, откуда я спускался только на допросы, был шестой этаж. Это достаточно высоко, чтобы ощущать, как потряхивало здание, когда английские летчики сбрасывали где-то поблизости бомбы. Порой мы слышали даже рев их моторов. По большей части, они пролетали дальше, по слухам — на север Италии. В этих случаях люди там, на воле, за стенами тюрьмы облегченно вздыхали — и каких не понять. Но сам я испытывал разочарование. Я мечтал о воздушном налете, который превратил бы это здание в кучу развалин и всех наших наци, всех до единого, похоронил бы под обломками, а мы, те несколько десятков заключенных, целыми и невредимыми вырвались бы тем временем на волю. День за днем лежу, бывало, на своих нарах, лежу и сжимаю кулаки. Что они намерены со мной сделать? Только в самые первые дни заключения меня вызывали на допросы. Допрашивал каждый раз кто-то другой, вопросы каждый раз были одни и те же. Впрочем, особенно тогда на меня не наседали. Большого Шарля, который принимал меня здесь после того, как я был доставлен в гестапо, и вручил мне свою визитную карточку, я в первые дни больше не видел. Те, что пришли ему на смену, не испытывали, по-видимому, особого желания лезть из кожи вон, расследуя дело, которое все равно перейдет в руки другого. Даже награждая меня оплеухами, они делали это просто по заведенному, так сказать, шаблону. Как-то раз один из них приказал мне лечь животом на стул и принялся бить меня палкой по заду, но и это опять-таки делалось по заведенному шаблону, и только. Не скажу, чтоб мне не было больно, но, конечно, это была не та боль, какая ассоциируется со словом «пытка». Я, понятно, испытывал унижение, и оно жгло душу, но вместе с тем было как-то странно — неужели этим все и ограничится? А потом обо мне, казалось, забыли, и это было хуже допросов с пристрастием. Вскоре по характеру доносившегося до меня шума я научился определять, что́ происходит в недрах тюрьмы. Ежедневно, не исключая воскресных дней, то одних, то других заключенных выводили из камер — кого на допрос, кого на работы, кого для пересылки. Только к моей двери не подходил никто. Наконец наступил день, когда и меня вывели из камеры, но, к моему удивлению, лишь для того, чтобы впихнуть в общую и без того битком набитую камеру. А несколько дней спустя, без всякой видимой причины, меня вновь изолировали. В другой раз в мою камеру поместили какого-то заключенного, только что доставленного в тюрьму после ареста, и у него был такой растерзанный вид, что мне нетрудно было себе представить, как, должно быть, выглядел я сам в первый день моего заключения. Но в тот же вечер я опять остался в камере один. Во всем этом нельзя было усмотреть никакого плана, здесь явно не преследовались какие-либо цели — одиночное заключение назначали или снимали лишь в зависимости от наличия там или тут свободных мест; когда же у гестаповцев до какого-то незаконченного дела не доходили руки, подследственного попросту оставляли до поры до времени томиться в камере.

Но вот, кажется, обо мне вспомнили. Ну и хорошо, очень хорошо. Хочу знать, что со мной будет дальше. Ничего нет ужаснее, чем ждать всяких ужасов. Если эти проволочки не просто халатность и импровизация, если Большой Шарль обращается так со мной умышленно, чтобы меня вымотать, то он рассчитал неплохо. Я исстрадался от ожидания. Жду того, что должно наступить, чуть ли не с нетерпением. Ну, увидим. Кто это пришел за мной? До сих пор приходили солдаты старших возрастов, — вся караульная команда состоит из них; они не из самых худших — орут на нас, строго требуют соблюдения дисциплины, но я ни разу еще не видел, чтобы они кого-нибудь били, и если мы в неположенное время стучим в двери, просимся в уборную, они бранятся, но отпирают. На этот раз позади старого солдата стоит молодой в штатском.

— Этот? — спрашивает он. Он задает вопрос по-немецки, но с французским акцентом, тут уж я не ошибусь. Ага «гангстер». Гестаповцам, как я уже упоминал, не хватает людей, и они пользуются услугами вспомогательного отряда из местных фашистов. Каждому, кто в довоенные годы видел американские гангстерские фильмы, хорошо знакомы эти типы: лакированное скотство, принаряженная грубость, кабацкая элегантность. Все они из уголовного мира, и про них идет слава, что они хуже немецких гестаповцев, которые тоже презрительно называют их гангстерами. Господа офицеры из гестапо не питают никаких эстетических и, уж конечно, никаких моральных предубеждений против гангстеров, — они просто не любят утруждать себя и на грязной работе используют этих подонков в качестве палачей.