Первый миг свободы — страница 31 из 40

После этого я смело перешел через границу и угодил под велосипед первого же русского патруля.

Женщина, которая согласилась доставить меня «на ту сторону», была уроженкой Вернигероде, и ей разрешили поехать домой. Уехала с моими часами и дневником. Мне приказали следовать за патрулем в комендатуру. В левом чулке у меня было спрятано три тысячи марок, выплаченные мне из офицерского обмундировочного фонда, а в правый ботинок засунуты «Железный крест», боевой знак подводника и прочие побрякушки.

Во время обыска мне приказали разуться; я уже собрался было снять левый ботинок, но меня попросили снять правый, и когда в нем обнаружили мои жестянки, то, уж конечно, нашли и деньги, спрятанные в левом чулке. Сержант, который немножко говорил по-немецки, обругал меня: что ж, мол, выходит, я считаю советских солдат ворами? И сунул все к себе в карман.

Я наблюдал за его действиями без особого огорчения, ибо в такие минуты радуешься, что хоть в живых-то остался. К тому же мне было не до того, так как один русский солдат принял было мою отслужившую свой век фуражку морского офицера за эсэсовскую. Когда же он понял свою ошибку, он угостил меня, некурящего, махоркой — славным зельем, едва не свалившим меня с ног.

Вот и сейчас, лежа на соломе и подложив под голову спасательный мешок, я не горевал о пропавших деньгах, хотя мне теперь даже билет купить было не на что. Уж как-нибудь домой-то я попаду, главное, что в живых оставили… Страх у меня почему-то исчез.

Кроме того, за последние недели во мне появилось нечто новое — готовность освобождаться от предубеждений и, исходя из собственного жизненного опыта, формировать свой взгляд на мир. В Гамбурге я был на выставке картин и скульптур Марка, Кирхнера, Барлаха, Кете Кольвиц и никаких следов вырождения в этом так называемом «вырождающемся искусстве» не обнаружил. Зато теперь я узнал о Берген-Бельзене[16], а один адвокат, служивший прежде в полевой жандармерии, рассказал мне о пытках, применявшихся в гестапо. Нет уж, теперь я мог радоваться хотя бы тому, что служил на флоте, а не в войсках СС.

Русские тоже никак не хотели укладываться в ту схему, которая засела у меня в голове. Впрочем, я не слишком стремился познакомиться с ними поближе, а тем более изучить их досконально. Одно утешало: пусть они выиграли войну, но уж привить нам коммунизм им никогда не удастся…

И так далее, и тому подобное — мысли, которые бродят в голове, пока не заснешь. В конце концов, я еще был достаточно молод, чтобы уметь спать даже в такой ситуации.

На следующее утро пришел русский солдат и спросил, кто из нас умеет чистить лошадей. Так как я был без пяти минут сельскохозяйственным рабочим, в моей душе уже успело развиться нечто похожее на крестьянскую профессиональную гордость. Мне достались два великолепных коня, и под благосклонными взглядами старшины я их начистил до зеркального блеска.

После этого, как бы в награду за хорошую работу, мне разрешили забрать свои пожитки. Потом приказали немедленно явиться к коменданту. Это был молодой лейтенант или старший лейтенант. И он обладал властью. В уме у меня промелькнули три возможных варианта: он мог отпустить меня на волю — домой; он мог отослать меня назад — там ждали меня рурские шахты; наконец, он мог снова засадить меня, и тогда — здравствуй, Сибирь! Мне вдруг снова стало страшно.

Офицер говорил по-немецки. Он взглянул на мое свидетельство об освобождении из заключения, выданное британскими властями, и спросил, куда я собираюсь отправиться. Открыв коробку из-под папирос, он достал оттуда мои ордена, примерил «Железный крест» к своей гимнастерке, насмешливо усмехнулся и вручил мне все мои бирюльки, которые я поспешно сунул в карман.

Затем он вернул мне мои деньги, вложенные в старый конверт, и попросил их пересчитать, а когда я попытался было благородно отклонить это предложение, он просто заставил меня. Услышав, что сумма сходится, комендант закончил наш разговор словами:

— А теперь ступай домой!

Я взял свой мешок, вышел на улицу и направился к вокзалу, все ускоряя шаг, только бы уйти подальше, — ведь и от этого русского можно было ждать чего угодно, он мог приказать патрулю вернуть меня обратно, значит, и от него нужно было уйти подальше, только бы подальше!

С тех пор я шел к нему.


Перевод И. Исакович.

Йо ШульцВЕХА НА ОДНОМ ПУТИ

1

Моя последняя радиограмма в штаб командующего, вышестоящей инстанции, полномочной принимать решения по всем вопросам, выходящим за рамки компетенции подчиненных подразделений, таким, как окончательные поражения, окончательные победы и прочие столь же окончательные катастрофы, гласила: «До скорой встречи в Сибири на лесоповале!»

И открытым текстом — а вдруг нечаянно все-таки сотворится великое чудо, перелом в войне, — да это проступок, наказуемый военным трибуналом. Чего там еще шифровать, — мертвые не воскресают.

Не доказано, присовокупил ли я к этой последней прозвучавшей в эфире необычной реализации армейского ритуала: «Разрешите доложить!» — знаменитое ругательство Рыцаря с Железной рукой, получившее благодаря Гете столь широкую популярность; но весьма вероятно.

Как вероятно и то, что текст моего донесения об убытии был зафиксирован согласно инструкции буква за буквой в клеточках голубоватых уставных бланков для приема радиограмм, если только последнему дежурному радисту не помешали неизбежные при капитуляции и сдаче в плен формальности.

Фашистская бюрократическая машина функционировала до последней минуты и даже позже, в первые залитые солнцем майские дни 1945 года, например, в огрызающихся огнем бункерах германской столицы, в колоннах эвакуируемых концлагерей, в норах, где засели доведенные до безумия и брошенные на произвол судьбы «вервольфы» — старики и подростки: послушные исполнители, все еще действовавшие согласно букве приказа, напечатанного на бумаге или переданного в эфир, до последнего вздоха хранившие верность наиверховнейшему начальнику — и даже после того, как он испустил свой последний вздох.

Но приказ оставался приказом; он действовал: стрелял, убивал, жег — как и прежде, не считаясь с потерями, никому не подвластный, никому, кроме самого себя, — живучее и плодовитое, неуязвимое и ненасытное бумажное чудовище черно-коричневой бюрократии, видимое и невидимое, всячески замаскированное, скрытое, ушедшее в подполье: ее последний апокалипсический всадник.


Что такое бюрократия?

Организованная бессмыслица. Упорядоченный хаос. Насильственная слаженность.

Принцип как таковой. Отрыв от реальности. Система, довлеющая сама себе.

Она сама себя уничтожает. Однако всегда лишь — когда уже слишком поздно.

Приказ гласил: до последнего человека. Но до этого не дошло. Благодаря русским.

2

Я навел порядок.

В содержимом своего вещмешка.

Навести порядок означает: расстаться со всем ненужным, лишним, подготовиться к грядущему.

Настоящее наведение порядка в высшей степени антибюрократично.

Антибюрократичность далась мне легко. Я попробовал свои силы в очень личных антибюрократических акциях протеста, к счастью, не замеченных моими начальниками, еще не сложившими полномочий. Я начал с того, что съел неприкосновенный запас.

Пускай теперь русские заботятся о моем пропитании.

Затем я прогнал мысль: что же будет после войны.

Это далось мне уже труднее.

Я и раньше не предавался мечтам о том, как вернусь домой героем и победителем, — чего не было, того не было. А вот об актерском училище при венском Бургтеатре я и впрямь мечтал, — мне ведь, бывшему ученику экспедитора, с четырнадцати лет пытавшемуся самоучкой писать пьесы, удалось блестяще выдержать приемный экзамен, подав пьесу по мотивам «Эгмонта», любовно отшлифованную в часы сравнительно спокойных дежурств у аппарата где-то между Черкассами и Кременчугом; но занавес опустился, опустился еще раньше — в день вторжения на советскую землю, железный занавес, занавес из чугуна и стали, made in Germany, отлитый в Германии, на заводах Крупна.

А еще была девушка нервивсевишниеразу, — мы познакомились во время последнего отпуска.

Вишни небось поспели, и, уж конечно, нашлось, кому их сорвать.

Но к тому времени, когда эти мысли стали мучить меня, она уже давно обратилась в пепел в огне фосфорных свеч, зажженных в феврале на дрезденских елках возмездия.

А я-то послал ей письмо, полное лжи о скорой и верной победе!

3

Что же теперь будет; что станет со мной, или конкретнее: что сделают с нами русские? Что претерпели советские пленные, — пусть не от меня, но от нас, — я знал; хоть и не все, но вполне достаточно.

Око за око, зуб за зуб…

«Староста, староста!» — как птицы, возгласы вспорхнули из-за колючей проволоки в пышущее беспощадным зноем небо того июльского дня 1941 года, сперва одиночные, они потом тысячекратно умножились, сгустились в грозовую тучу, в звучащее предзнаменование, повисшее в воздухе над загоном, огражденным колючей проволокой. По силе заключенного в них страдания их можно было сравнить разве только с пронзительной жалобой цветов и лошадей, гибнущих в черно-огненной буре войны, охватившей землю.

«Староста, староста!» Тот, к кому взывал многоголосый хор, заклиная о помощи и в порыве последнего отчаяния молитвенно протягивая руки, стоял в полной растерянности. Один из лагерных переводчиков отыскал его, председателя сельсовета, привез сюда и заявил тысячной толпе, что этот человек уладит все, что можно уладить.

Сотни записок, сложенных треугольниками писем, свертков с ценными вещами для родных, жен, матерей и невест тянулись, стремились, рвались к нему сквозь квадратные просветы в колючей проволоке; и в каждой руке, за каждым умоляющим жестом — судьба, горе, пропасть страданий, тоска по близким, по родине — и