Первый миг свободы — страница 33 из 40

Скорость нашей походной радиостанции на марше — пятнадцать километров в час.

Приземистый мрачноватый усач вскочил к нам на подножку, но и он размахивал всего лишь куском сала, который совал под нос водителю, демонстрируя свою готовность совершить честную сделку.

Тот отказался, и несостоявшийся делец, разочарованный, но не обозленный, спрыгнул на землю.

Машут. Кричат.

Чем это кончится? Становилось жутковато.

Наползал страх.

Вдруг все мы, только что подводившие каждый свой сугубо индивидуальный итог, снова оказались заодно.

И ни один не решился хоть как-то ответить этим машущим, ободряюще кричащим людям.

Всё еще отдельные солдаты на обочине, — и почти все машут нам.

Разве мы заслужили такое?

5

Накануне вечером.

Место действия: деревенский дом, в котором разместился наш радиовзвод. Помню даже, что дом был желтый с белым, а ставни серые.

Радиостанция, развернутая в большой комнате с голыми, побеленными известкой стенами, нары с соломенными матрацами, на верхних, свесив ноги в солдатских носках, — Вернер, наш радиотехник, отвечающий за ремонт аппаратуры во взводе; он начищает до блеска латунные части карбидной лампы, ненавистной принадлежности всех поверок и построений. Он драит: должен быть порядок, что русские о нас подумают!

В смежной комнате, — дверь снята с петель, — вокруг низенького стола, кое-как сколоченного из березовых жердин, на чурбаках сидит кучка верующих и их апостол-лейтенант: ушедшая в себя секта; эрзац-чай, ни капли спиртного, и тем не менее — дурман; для них как бы не существуют остальные — те, кто, усевшись возле аппарата, пытаются играть в скат; впрочем, игра не клеится.

Вахмистр С., один из самых отъявленных шкуродеров и мучителей новобранцев, вдруг оборачивается добродушным рубахой-парнем; он нарочито громко острит, слоняется по комнате, то присядет, то вновь вскочит, то растянется на нарах; но с удалившимися в маленькую комнату даже он не заговаривает.

И вдруг — откуда ни возьмись: связной из штаба дивизии. Войдя, он не отдал честь, не сказал еще ни слова, но все уставились на него; все без исключения.

Лейтенант с благообразным ликом юного апостола даже поднялся со своего места и встал в дверном проеме.

— Через час шеф с начштабом поедут туда, к русским, — на переговоры… а когда вернется… — Связной не договорил и закончил фразу выразительным жестом.

Верующие обменялись взглядами со своим апостолом.

Они вновь обрели цель.

Солдат, драивший лампу, как был в носках, так и спрыгнул с нар на пол, что было совсем не в его характере.

— Застрелиться, своими собственными руками? По профессии я железнодорожник. Наш брат еще понадобится. Всегда и всем. Даже русским. Застрелиться! Эта роскошь не для меня. Другое дело — будь я генералом!

Тут и вахмистр, самый старый служака из всех, вдруг вспомнил, что он тоже некогда имел какую-то гражданскую специальность.


Но произошло все это лишь на следующее утро.

После плотного завтрака многое представляется в ином свете. А генералу завтрак пришелся по вкусу. И его начальнику штаба тоже. Так что пока мысль о самоубийстве как-то отошла на задний план.

Двух приверженцев нашего апостола еще удалось спасти. Самого же лейтенанта и двух ефрейторов мы похоронили перед отъездом, за несколько часов до исторического момента.

Работенка была не из приятных.

Все трое выстрелили себе в рот.

6

Теперь мы передвигались на своих двоих.

А в остальном почти ничего не изменилось. Раздали ужин, все, как в родном вермахте, — с одним лишь отличием: вместо обычной бурды из мяты и чего-то там еще дали настоящего крепкого чаю.

Отставной радиотехник, он же будущий железнодорожник, попытался прикарманить карбидную лампу, чего я от него уж никак не ожидал.

Мы устроили над ней торжественное судилище и объявили ее единственной виновницей всех наших мук от тупой армейской муштры в старом прусском духе, насаждавшемся еще Фридрихом II.

Как и следовало ожидать, ее осудили — на вечное погребение.

Жертвы карбидной лампы веселились вовсю.

Не нашли дела поважнее!

7

Великий поход в пересыльный лагерь начался.

Что он окончился в Елгаве, это исторический факт.

Доморощенные пророки называли другие пункты назначения: Германию, уже упоминавшуюся Африку, Кавказ, Сибирь и многие другие, кто из-за звучного названия, кто из-за вполне естественного желания туда попасть.

Через каждые пятьдесят минут марша делали привал на десять минут тут же, у дороги.

Доставалось только лошадям, тащившим наши полевые кухни; советских поваров, похоже, одолевала одна забота: точно в положенное время, где бы ни находилась колонна, накормить всех и всегда.

Мы ожидали чего угодно, только не этого.

Но даже когда стало известно, что наш дивизионный генерал во время переговоров о сдаче в плен вдруг узнал в советском командире — бывают же такие встречи! — своего однополчанина по первой мировой войне, — оба они латыши, и в начале своей офицерской карьеры служили в русской армии, — нам пришло в голову, что советский генерал в приказе о взятии нас в плен наверняка уж постарается представить всю верхушку нашей дивизии в самом выгодном свете, — нам все равно было не по себе.

Но однажды пронесся слух: в пересыльном лагере нам всем выжгут клейма! Всем — без исключения!

Слух упорно держался, ширился.

Так вот в чем причина более чем корректного, прямо-таки дружелюбного обращения, — тем страшнее будет для нас замышляемая кара.

8

От Елгавы память сохранила множество маленьких серых палаток под огромным куполом неба. В одной из них жил я.

На следующее утро прибыли новенькие, они стояли снаружи, по ту сторону проволоки, и спрашивали:

— Вас уже клеймили?

Мы только улыбались с видом снисходительного превосходства.

С какой удивительной быстротой улетучивается страх!

Потребовались специалисты разных профессий, у меня не было никакой, я только знал наизусть несколько забавных стишков, а потому влез на повозку и стал их декламировать.

На другой день мы уже выступали целой концертной бригадой — с оркестром, певцами и акробатами.


Когда я в скором времени покидал лагерь в неизвестном направлении, среди пожимавших мне руки были и некоторые из недавних врагов, даривших мне на прощанье кто сигареты, а кто и кусочки сахару.

Я бы никогда не поверил, что попытка развеселить людей так высоко ценится ими.


Перевод Е. Михелевич.

Франц ФюманВ ЗАРОСЛЯХ ЕЖЕВИКИ

8 мая 1945 года. Капитуляция гитлеровского вермахта

В воскресенье 6 мая 1945 года я пил кофе дома, у родителей, и размышлял, можно ли мне остаться здесь еще и на понедельник, но потом решил все-таки уехать завтра рано утром. 9 мая после отпуска для поправления здоровья я должен был явиться в Дрезден, а три дня на дорогу до Дрездена было в обрез. Я вытянул правую ногу, — она почти совсем не болела. Осенью 1944 года при отступлении с Балкан я был ранен и после двух с половиной месяцев путешествия в поездах попал наконец в госпиталь в Оппельне. Так как за все время пути мне только два раза меняли повязку, рана воспалилась, в фиолетовой распухшей ноге образовались флегмональные свищи до самой кости. Мне собирались ампутировать ногу до колена, я уже дал согласие, и ее ампутировали бы, если бы не наступление русских на Висле: раненых срочно эвакуировали в Карлсбад. А там нашелся врач, который вылечил меня без помощи скальпеля. Это было зимой и весной 1945 года. В конце апреля меня выписали, хотя я еще хромал. Главный врач, который влюбился в мою сестру, по воле случая заброшенную в этот же госпиталь в качестве санитарки, дал мне, против всех ожиданий, десятидневный отпуск для поправления здоровья. Отпуск я провел у родителей, и сегодня он кончился. А может быть, остаться еще на денек? Я снова пересчитал все остановки до Дрездена и снова пришел к выводу: ехать надо завтра рано утром.

Но сейчас мне не хотелось думать об отъезде. Мы сидели в кабинете за круглым столом и пили кофе; за все время моего отпуска мы, с общего молчаливого согласия, ни словом не упомянули о войне и сейчас тоже не говорили о ней, хотя все чувствовали, что говорить о чем-нибудь другом невозможно. Тикали шварцвальдские часы, в клетке канарейка разбрызгивала воду из блюдечка. Радио играло блюз. Отец откашлялся, посмотрел на меня и, встретив мой взгляд, тотчас опустил глаза. Я уже решился было спросить, как расценивает он, офицер первой мировой войны, положение на фронте, но теперь, когда он смущенно откашлялся и вопросительно поглядел, я понял, что он от меня ждет ответа на этот вопрос, и я проговорил небрежно, как нечто само собой разумеющееся: «Секретное оружие», — и откусил кусок пирога.

— Да, секретное оружие, — сказал отец и повторил это слово несколько раз шепотом, словно разговаривая сам с собой, — такая у него была привычка. Потом он резко встал, выключил радио и подошел к окну.

Мать закрыла лицо руками и начала всхлипывать. Потом она убежала на кухню. Сквозь раскрытое окно, надувая занавески, вливался в комнату майский воздух. Пахло свежей зеленью и землей. Небо было совсем голубым. Я подошел к отцу, стоявшему у окна, и молча поглядел наружу. Словно вспаханный талыми водами, низвергающимися вниз, в долину, вздымался густо-коричневый, с сочной зеленью склон, и там, где он вливался в чистую голубизну неба, торчали две гранитные скалы, как два рога на крутом лбу. На улице было тихо, дома уютно нежились в солнечном свете.

— Как прекрасен мог бы быть мир! — прошептал отец и оперся рукой о подоконник. Деревянный подоконник затрещал. — Рай божий! — прошептал грузный, приземистый человек с поседевшей головой. — Рай божий, — прошептал он и глубоко вдохнул воздух, насыщенный запахом полей, словно в последний раз ощущал его вкус, и, не обращая на меня внимания, продолжал тихо говорить про райский сад, каким могла бы быть эта земля, и про ад, которым она всегда была только потому, что мир не хотел позволить немцам ничего, не позволял даже наслаждаться ясным солнечным светом. Взлетел жаворонок. Отец затряс головой, стукнул по подоконнику так, что зазвенели стекла, и взревел, как бык, но его рев тотчас же перешел в шепот. — Чем заслужила Германия, чтобы весь мир дважды топтал ее священную землю, поражал ее огнем и мечом, клеветой и пожаром? — И он сам почти неслышным шепотом ответил на этот вопрос: — Ведь мы же требовали только права на жизнь и только ту землю, которая была нашей, только объединения нашей германской нации, — шептал он, — ничего более, а теперь? — Он замолчал и влажными глазами посмотрел вверх, на небо.