Первый миг свободы — страница 37 из 40

Мне кажется, мы плыли так два дня и две ночи, точно сказать не могу: все это время продремал. Я не помню, как назывался пароход, и как выглядел капитан, и каким образом мы погрузились на борт. Помню только, что уже на борту возник спор между капитаном и начальником конвоя, кажется, по поводу того, где нам находиться — на палубе или в трюме; помню, что потом мы растянулись на досках палубы и съели весь свой паек. Потом заиграли вальсы, и мир, заключенный между небом и морем, начали застилать сумерки, и я помню только то, что было, когда мы приблизились к земле.

Я вспоминаю, как кто-то закричал: «Земля!» Я слышал крик, но продолжал лежать, и мне кажется, я не видел, как земля подплывала и становилась все больше. Я увидел ее, только когда она вошла в поле моего зрения. Я помню, что она заполнила все пространство, которое мог охватить мой взгляд, и ворвалась в меня, как поток врывается в узкую долину: коричнево-зеленым коленом великана круглилась под светлым стеклянным небом гора, по ее склону грязными комьями снега взбегал вверх город. Белизна его домов зияла дырами и тускло светилась в полуденном солнце — разбитая сказка на коричневом горном склоне, а в синей воде застыл ржавый остов. Железный скелет, похожий на вытянутые скобы плоских ворот, погруженных в море. Как острые рыбьи кости, вонзались в небо четыре стержня, торчащих из его бока. Рядом лежала разбитая корма какого-то корабля. Наш пароход еле двигался, гавань была полна обломков. За разбитой кормой виднелись куски бетона, словно огромная галька, подальше — мачта, вонзившаяся в фюзеляж самолета, а сквозь звуки вальсов из города пробивался тяжелый запах холодного дыма. Я вскочил на ноги и с ужасом смотрел на город и гавань. Вода стала грязной, на ней плавали пестрые пятна нефти. Затаив дыхание, не произнося ни слова, мы смотрели на город — разбитую раковину, которая покрывала береговой склон своими выпуклыми створками. Не отводя глаз, мы смотрели на город, а вальс «Вена, Вена, лишь ты одна» все звучал и звучал. Я сидел в отеле «Захэр» и видел мерцающее лицо в хрустале зеркала; зеркало разбилось, и город лежал в осколках, я глядел на него, не отводя глаз, и у меня вырвалось: «Господи!» Раздался чей-то смех — мне показалось, что он доносится издалека.

Пароход остановился, по его корпусу пробежала дрожь, вокруг торчали мачты, дома в гавани были распахнуты настежь и пробиты насквозь, от крыши до основания; и я, содрогаясь, подумал, что все это сделала война. Война прошла по земле, словно бородатый угольщик с железной кочергой; он ударил своей кочергой по городу и по гавани, и остались разбитые корабли и опустошенный город. Здесь прошла война — угольщик с железной кочергой, посланный каким-то божеством. Что значил рядом с этим человек!

Внезапно я почувствовал тупой голод. Пароход медленно подплывал к молу. Мол был завален мусором и щебнем. Мы сошли на берег, и, пока мы строились, распространился слух: каждому транспорту военнопленных дадут разрушенный город, который они должны будут отстроить. Наш город здесь, перед нами, — это Новороссийск, и, когда мы его отстроим, нас всех отпустят домой. Слух волнами расходился по нашим рядам, как расходится звук по воздуху, он гудел у меня в ушах, а я смотрел на город и думал в отчаянье: «Нам никогда этого не сделать». Мы стояли на молу и молча смотрели на город, мой взгляд переходил с дома на дом; я видел балки, как маятники, качавшиеся на железных опорах, лестничные марши, стены с зияющими, словно разинутые рты, дырами, расколотые трещинами этажи, груды битого кирпича и беспомощно думал: сколько же понадобится времени, чтобы перетаскать и выбросить в море хоть одну такую груду? А потом надо будет строить дом за домом, улицу за улицей, квартал за кварталом, — да ведь это не под силу даже целому народу, а мы всего-навсего транспорт военнопленных, доставленный сюда слабеньким пароходиком! Я смотрел на город, на обломки и думал, что обречен всю жизнь тянуть лямку среди этого мусора, убирать обломки Новороссийска, толкать тачку, как навеки прикованный к ней каторжник. И вдруг я подумал, что это, в сущности, справедливо. Но эта мысль возникла в мозгу на сотую долю секунды — я тотчас же забыл о ней. Она, словно молния, вспыхнула во мраке моего сознания, чтобы сразу погаснуть, и лишь спустя много месяцев с большим трудом снова вошла в меня. «Это, в сущности, справедливо!» — подумал я и сейчас же позабыл об этом.

В животе у меня бурчало. Мы неуверенно ступили на берег. Мусор на улицах кто-то сгреб в сторону, от каменных стен шел смрад. Мы медленно побрели дальше. Я опустил голову, мне не хотелось смотреть на развалины. Война слепо и долго била вокруг своей железной кочергой; и я подумал: за сколько времени можно построить стену дома — за день, за неделю, за месяц? Этого я не знал. Мы брели дальше. Вдруг возле груды щебня появилась старуха. Она смотрела на нас. Я опустил глаза и стал смотреть на пятки идущего впереди, на медленно плетущиеся сапоги, один из них был разорван, кожа на нем лопнула. Мне показалось вдруг, что сейчас они вылезут из развалин, бросятся на нас и убьют, — они, те, кто выжил, победители, живущие теперь среди камней. Я поднял голову и увидел мертвую пустыню: белые, опаленные фасады, в одном оконном проеме торчала половина ванны; потом я опять смотрел на каблуки, только на шагающие каблуки — больше ни на что.

Мы шли по городу, мы шли так, наверное, около часа; откуда-то, словно из невидимого тумана, выныривали люди, они молча смотрели на нас, а мы шли все дальше среди развалин. Дорога взяла вверх, мы стали подыматься в гору по каменистой тропе. Глазам открылось ущелье. Я оглянулся, город исчез. Значит, это неправда, что каждый транспорт военнопленных будет отстраивать какой-нибудь город? Или наш город вовсе не Новороссийск? Неужели есть город, разрушенный сильнее? Как выглядит сейчас Киев или Полтава? Конечно, они тоже разрушены. Я вспомнил кадр из кинофильма: железная дорога, и по ней на колесах едет нечто вроде плуга, вырывая из земли рельсы и шпалы. Потом я видел взорванную плотину: хлынувший поток уносил глыбы бетона, как гальку. Большевизм никогда больше не оправится. Конечно, Киев разрушен, и я с раздражением подумал: «А мне-то какое до этого дело?!» Мы плелись дальше, вдруг что-то рвануло мои внутренности, казалось, там заворочался зверь. Я громко застонал; мы плелись дальше, все выше в горы, а зверь внутри меня вопил, требуя пищи. Зверь ворочался и, не переставая, вопил. Потом я услышал журчание родника, оно напоминало плеск водопада; мы бросились к источнику и пили, пока не выпили весь ручеек.

— Здесь лагерь, спать, шлафен, — сказал начальник конвоя, молодой коренастый человек без левой руки.

Я опустился на каменистую землю, поросшую травой. Ущелья темнели. Начальник конвоя достал из своего мешка маленький синий платок и стал его развязывать. Затаив дыхание, мы смотрели на платок: там мог уместиться разве что кусок хлеба, которого не хватило бы даже на двоих, но мы смотрели на платок такими глазами, словно в нем были спрятаны все сокровища мира. Начальник развернул платок правой рукой, придерживая его на обрубке левой, и мы увидели три кусочка сахару. Он взял один кусочек, сунул в рот и потянулся за вторым, он держал его уже в руке, маленький желтовато-коричневый сладкий кубик, но потом положил обратно и снова завязал платок узлом.

Конвоиры собирали хворост. Я не мог понять, зачем им разводить огонь, потом подумал, что можно было бы заварить чай, но этих растений с голубыми зонтиками на жестких стеблях я никогда раньше не видел. Группа парней из организации «Тодт», расположившихся рядом со мной, тоже разожгла костер. Я спросил, зачем им огонь; один из них пробурчал, что они хотят кое-что сварить. Он взял котелок и, согнувшись, стал подниматься по склону, время от времени что-то со стуком бросая в котелок. Уж не собираются ли они варить камни? Я пожалел, что нельзя есть землю: броситься бы на нее, вонзиться зубами и глотать, дополна набить желудок тяжелой землей. Ведь она наша мать. Почему же она не кормит своих детей?

В котелках что-то постукивало; что же все-таки они собирают? Над одним костром уже висел котел; в нем что-то буквально. Я встал и подошел поближе. Сквозь пар я увидел бурлящую пену, потом разглядел пляшущие в воде скорлупки, похожие на епископские митры: солдат варил суп из улиток. Часовые тоже собирали улиток; они долго мыли их, а потом бросали в крутой кипяток, который мгновенно покрывался клокочущей пеной. Я не мог смотреть на это, голод превратился в яростную тупую боль. Я снова лег, вывернул наизнанку карманы брюк и куртки и стал ощупывать швы в надежде найти хоть крошку табаку. Но за время пути я уже десятки раз обшаривал свои карманы и теперь ничего не мог найти. От котелков поднимался отвратительный запах. «Улиток надо бросать в кипяток и сразу снимать пену. Ох, болваны, вы же так наглотаетесь улиточной слизи», — ворчал кто-то из организации «Тодт». Внезапно мне захотелось вскочить, вырвать с корнем дерево и разнести все вокруг — все, все: котелки с улитками, костры, наших ребят, и русских, и уцелевшие стены города. Все — слизь, вонючая улиточная слизь, и человек — улиточная слизь, слизь, и ничего больше, отброс земли, проказа, короста. Надо встать, вырвать дерево и разбить все вокруг. Мой желудок вопил от голода, а варево из улиток шипело, проливаясь в огонь. Я встал, взял котелок и побрел вверх по склону — поискать улиток, но весь склон был уже обобран. Я пошел к ручью, принес воды, натаскал хворосту, разжег костер, подвесил котелок, а потом маленькими глотками пил горячую воду, и смотрел на море, и думал обо всей той еде, которую не доел когда-то. Я видел белую, густую, жирную, ароматную еду: перловую кашу, густую перловую кашу с мясом! А мы еще воротили морду — опять перловка, осточертевшая бурда, корм для свиней! Теперь я видел целое корыто перловки. Кругом разило, как из выгребной ямы, солнце медленно садилось за гору, на склоне которой мерцали огни костров. Часовые тихо пели что-то, тени становились все длинней. По морю плыл пароход, я видел, как он постепенно исчезал. Потом я, должно быть, за